И что?! Что?!

Тихо, тихо. Не кипятись. Ты математик, физик, думай спокойно. Всегда спокойно думай обо всем.

Это просто мир так устроен. И ты в свой черед начинаешь постигать его жестокое устройство.

Ты зрячий. У тебя ходят ноги. Хватают руки. Но настанет день – и ноги твои не пойдут, и будешь ты сидеть в инвалидном кресле, и спицы огромных колес будут блестеть, и кресло – катиться, и ты – плакать, плакать от того, что катится, вот завтра укатится твоя жизнь. Единственная жизнь.

И что?! Что ты предлагаешь?!

Это закон. Это разрушение. Распад. Сколько костей истлело в земле? Не счесть. Умирают планеты. Звезды умирают. Это знал не только Фламмарион. Просто жизнь звезды такая длинная, длинная. Глаза человека ее не охватят. Ни глаза, ни разум.

Но смерть и к ней придет, к звезде. К каждой!

Он приоткрыл дверь и выглянул в гостиную из своей спаленки. Бабушка спала на диване в гостиной – это было ее спальное ложе, всегда. С тех пор как он себя помнил.

Старуха приоткрыла рот, громко храпела. Ром подумал: он не уснет под столь зычный храп. Нашел вату, вставил клочки ваты в уши. Храп слышался все так же: раскатисто, хрипло, будто в горле у бабушки, как в горном ручье, катались камни, булыжники, галька.

Руки бабушки лежали на одеяле. У ночной рубашки на локтях порвались рукава. Ноги торчали из-под одеяла, и Ром увидел длинные, как у зверя, бабушкины ногти. Сердце у него заболело. «Завтра же постригу ей ноготочки. И заштопаю рубашку. Она же уже ничего не видит. Почти ничего. И выкупаю ее, намою. Сделаю ей теплую ванну. Она будет сидеть в мыльной пене и смеяться, как ребенок».

Он вернулся в спальню, сел за стол, уткнул лицо в ладони и заплакал.


Он устроился на работу, на ночное дежурство, хозяин платил хорошо, он недосыпал, зевал на лекциях, валился с ног, но через три месяца он заработал много денег.

Он оплатил бабушке операцию. Ей удалили катаракту. На обоих глазах.


Когда он приехал за ней в больницу, забрать после операции, то поразился: в больничном холле, на кушетке, сидела невеста. Да, да, юная невеста, в странной белой непрозрачной фате, фата спускалась со лба, закрывала глаза! Он подошел ближе и увидел: из-под бабушкиной каракулевой шапки на глаза спадала марлевая повязка. Улыбка изгибала бабушкины губы. Она накрасила их помадой – он знал: для него. У нее с собой в сумочке всегда лежали зеркальце, ярко-алая помада, маленький флакончик духов «Красная Москва» и старинная, в виде розовой муки, пудра в картонной пудренице.

– Они мне не велели пока открывать глаза, велели пока под марлей. Но я уже все вижу, внучек. Все.

– Кто – они? – спросил Ром, и у него исчез голос.

– Врачи.

Ром, осторожно поддерживая бабушку под локоть, вывел ее на улицу. Весенний ветер пахнул им в лицо, взвил русые волосы Рома. Стояла чудесная весна, все зацвело враз – и яблоня, и вишня, и сирень, и жасмин: все как обезумело, небо выливало на землю потоки цветов, старалось землю утопить в белой, розовой, искрящейся, духовитой, пьяной пене. Бабушка медленно переставляла ноги. Поворачивала голову то вправо, то влево. Ром торжественно вел ее под руку, как в полонезе. Прохожие оглядывались на них. На лице у Рома горело огромным цветком счастье.

– Бабушка, ты видишь что-нибудь из-под этой марли?

– Ромушка, я все вижу, все! Вон вишенка цветет! Какая красивая… невестушка!

Бабушка кокетливо отвела марлю ото лба рукой в перчатке, чуть приподняла марлевую завесу над глазами. И тут же встала, и оторопела, и зажмурилась: свет ослепил ее.

– Бабушка! Что с тобой! – Ром тряс ее за плечи, гладил по дряблым щекам.