Потом Катя меня обнимает, и мне сразу хочется плакать. Это ее жалость проникает в меня. Жалость, упакованная в сестринскую любовь. Иногда мне кажется, что меня никто, кроме Кати, и не любит…

Внутри царит звенящая пустота. Счастья больше нет. Хочется домой. Мы медленно идем к каруселям, взявшись за руки. Только я больше не хочу кататься.


Больница

Я пришла в больницу навестить маму. Больница психиатрическая.

Я никогда раньше не была в таких заведениях, не знаю, что можно, что нельзя и как себя нужно вести. Поэтому мне слегка не по себе.

Санитарка при входе протягивает мне бахилы и проводит ревизию всего, что я принесла: проверяет на отсутствие в вещах признаков опасности для пациента.

Откладывает в сторону любимую мамину чашку с красными вишенками: это нельзя. Ведь чашку можно разбить и перерезать вены себе или соседу по палате. Об этом я не подумала…

– Проходите, – кивает санитарка на дальнюю по коридору палату без дверей.

Я вхожу – и сразу вижу маму.

Она сидит нахохленным воробышком на ближайшей к выходу кровати, опустив голову, в каком-то застиранном рваном халате, непричесанная, несчастная, худые морщинистые ручки лодочками лежат на коленях, один тапочек трогательно слетел с худой, бледно-синеватой ноги…

У меня щемит сердце. «Может, забрать ее отсюда?» – спрашивает тронутый увиденным внутренний голос.

Тихо подхожу к ней, кладу руку на плечо:

– Привет. Как ты?

Я давно не произношу слово «мама». Не могу. Оно словно застревает в горле.

Маленькие дети часто не выговаривают букву «р». Я не выговариваю слово «мама».

Она вздрагивает, поднимает на меня пустые глаза, которые тут же наливаются яростью.

– Ты зачем пришла? Позлорадствовать? Упекла меня сюда, а теперь совесть мучает? Посмотреть пришла, как я тут, в «пансионате», устроилась?

Палата рассчитана на восемь коек. Все они заняты. Остальные семь пациенток замерли, смотрят на нас с интересом.

Мне неловко, неуютно. Хочется отдать передачку и скорее уйти. Внутренний голос уже молчит и ничего не предлагает.

– Сигареты принесла? – грубо спрашивает меня неопрятная опухшая женщина с большим щербатым ртом.

– Нет. – Я растерянно машу головой.

– Сколько стоит сделать человека психом, а? Расскажи, нам тут всем интересно! Полюбуйтесь, девочки, вот пришла мошенница, предательница, сволочь… – мать полыхает гневом, глаза красные, на губах запеклась слюна.

Она не признает наличие в себе болезни, влияющей на адекватность ее поведения, и злобно ищет виноватых в своем заключении в психушку. А что их искать-то – вот она я…

– Дайте, пожалуйста, телефон позвонить маме, – тихо просит кроткая девушка, почти девочка, сидящая на кровати у окна. – Я по маме скучаю…

У нее промытое нежное личико, взгляд Аленушки, и даже волосы заплетены в косичку с пробором. Не хватает платочка и сарафана для полноты образа…

Не задумываясь, я подхожу и протягиваю ей телефон. Она забирается на кровать с ногами в теплых вязаных оранжевых носках (наверное, мама вязала?) и вдохновенно набирает номер, который помнит наизусть. Лицо ее оживляется, появляется румянец.

«Господи, она-то тут как оказалась?» – думаю я, наполняясь сочувствием.

Возвращаюсь к матери под безжалостным дулом восьми пар глаз и спрашиваю:

– Скажи, что тут можно, что нельзя, что тебе еще надо для пребывания, я просто не знаю…

– Ничего мне от тебя не надо. – Мать поджимает губы, демонстративно отворачивается.

Ей нравится играть эту роль для благодарных зрителей – держать образ гордой и несломленной предательством женщины.

Она отрицает свою болезнь, как и большинство здешних пациентов: их искаженная реальность кажется им нормой, а все, кто так не считает, – враги. Как правило, врагами назначаются самые близкие родственники, для которых искаженное сознание человека становится ежедневной проблемой и зачастую представляет опасность для жизни всей семьи.