Но тут я должен опять-таки сказать, что отец ни Стиву, ни даже Саре не позволяет ни за что платить. Только обычные взносы на еду. Но когда он говорит свое обычное: «Нет, нет, все нормально», – прямо видно, где он рвется пополам. Заметно глазом, как тень взрезает его плоть и хватает за горло душу. Я частенько вспоминаю, как мы работали по субботам. Он бранил меня и отчитывал, если я где-то портачил, но он и хвалил, если у меня выходило прилично. Немногословно, по делу.
Мы рабочие люди.
Работать.
Ныть.
Смеяться над собой.
Кроме Стива, у нас нет победителей. Мы просто бьемся.
Мы волки, то есть дикие псы, и таково наше место в жизни города. Мы люди невеликие, и дом у нас небольшой, на маленькой городской улочке. Нам видно город и железнодорожную линию, и они красивы особой опасной красотой. Опасной, потому что она поделена, разобрана и вызывает раздоры.
Точнее это выразить я не могу, и, думая об этом, когда прохожу мимо тесных домиков на нашей улице, я размышляю о том, что за истории происходят там внутри. Размышляю увлеченно, ведь крыши и стены у домов неспроста. Только про окна я не понимаю. Зачем придуманы окна? Чтобы мир мог кинуть взгляд в дом? Или чтобы мы смотрели наружу? Вот наш дом пусть невелик, но, когда твоего отца пожирает собственная тень, ты понимаешь, что, наверное, в каждом доме встает что-нибудь такое же свирепое и печальное, такое же прекрасное, – но мир ничего этого не видит.
Может быть, эти страницы, эти слова как раз для того, чтобы подозвать мир к окну.
– Ладно, – однажды вечером говорит мать.
Я слышу из кровати, что они с отцом говорят про оплату счетов. Я представляю, как они сидят за столом на кухне: в нашем доме кухня – это место многих битв, побед и поражений.
Отец отвечает:
– Не понимаю. Я привык, что у меня заказов на три месяца вперед, но после…
Голос обрывается.
Я представляю отцовские ступни, ноги в джинсах и шрам, косо рассекший скулу и щеку до самого горла. Пальцы мягко сплетены, сцеплены в один кулак на столе.
Отец уязвлен.
И он в отчаянии – и поэтому его следующий шаг вполне можно понять, пусть и не одобрить.
Идти по домам.
От двери – к следующей глухой двери.
– Рекламу в газетах я уже пробовал. – Его голос вновь раздается на кухне. Это следующая суббота. – Все пробовал, так что я решил пойти по домам и работать задешево. Ремонтировать, что понадобится.
Мать ставит перед ним щербатую кружку с кофе. И молча стоит рядом, а все мы, с Рубом и с Сарой смотрим на это.
А на следующие выходные дело совсем плохо, потому что мы с Рубом видим это своими глазами. Мы видим, как отец идет от чьих-то ворот, и по нему ясно, что он получил очередной отказ. Странно. Странно на него смотреть, ведь каких-то пару месяцев назад папаша был суровым и крутым и не давал нам малейшей поблажки. (Нет, он и сейчас не дает. Но чувство совсем другое, вот я о чем.) Безжалостно справедливым. Жестоким в суждениях. Слишком суровым, на нашу беду. У него были грязные руки, потные подмышки и деньги в кармане.
Мы стоим на улице, стараясь, чтобы отец нас не заметил, и Руб напоминает мне кое о чем.
– Помнишь, как мы были детями? – спрашивает он.
– Детьми.
– Не умничай, а?
– Ну.
Мы шагаем к заброшенному облезлому магазину на Элизбет-стрит, уже не первый год закрытому. Руб продолжает мысль. Небо опять серое, с голубыми дырами, простреленными в одеяле туч. Мы садимся у стены под забитым наглухо окном.
Руб говорит:
– Помню, когда мы были детьми, батя ставил новый забор, потому что старый уже совсем завалился. Мне было лет десять, тебе девять, и вот старик впахивал от рассвета до заката.