Одиночество отупляло. Заключенные, вынужденные оставаться в одиночной камере на протяжении длительного времени, часто утрачивали связь с реальностью. Некоторые так и не восстанавливались, проводя остаток жизни в сумеречной стране между мирами. Они утрачивали способность жить в обществе, ходить на работу. Чтобы представить себе, каково это, вообразите, будто проводите 23 часа в сутки в туалете, освещенном единственной 40-ваттной лампочкой.

Я покидал камеру только для того, чтобы пройти десять футов[42] до душевой. Меня должны были заковывать в кандалы и наручники, то есть обращаться так же, как и с преступниками, совершившими нападение на охранника. Для занятий физкультурой меня раз вдень выводили в своеобразный двор-колодец, который не более чем в два раза просторнее моей камеры. Там я в течение часа мог дышать свежим воздухом и пару раз отжаться.

Как я там выжил? Меня навещали мама, бабушка, отец и жена. Я жил от встречи к встрече. Чтобы не сойти с ума, я все время чем-то занимал свой ум. Поскольку в одиночную камеру я попал не за нарушение тюремного режима, мне разрешали некоторые вольности по сравнению с обычными жесткими правилами содержания в подобном месте. Мне можно было читать книги и журналы, писать письма, слушать портативное радио (больше всего мне нравились «Новости KNX 1070» и классический рок). Однако писать было сложно, так как мне выдавали только коротенький карандаш, настолько толстый и короткий, что пользоваться им можно было всего несколько минут подряд.

Даже в одиночной камере, вопреки всем усилиям суда, мне удавалось немного заниматься телефонным фрикингом. Мне позволялось звонить по телефону адвокату, маме, отцу, тете Чики и Бонни. Правда, говорить с Бонни разрешали только тогда, когда она была дома, а не на работе. Иногда я целый день тосковал по разговору с ней. Чтобы я мог поговорить по телефону, меня заковывали в наручники и выводили в коридор, где висели три таксофона. Там охранник снимал с меня цепи, садился на стул на расстоянии пяти футов[43] от стены с таксофонами и наблюдал за мной.

Звонок кому-то, кто не упоминался в судебном ордере, казался невозможным, разве что я мог подкупить охранника, но такой поступок сразу же лишил бы меня всех тех немногих привилегий, которыми я пользовался.

Был ли какой-нибудь способ позвонить Бонни на работу? Я составил план. Конечно, для его воплощения требовалась глупая удаль, но, с другой стороны, что мне было терять? Я уже сидел в одиночной камере, возможно, считался угрозой для национальной безопасности. Отстойнее некуда.

Я сказал охраннику: «Хочу позвонить матери». Он посмотрел номер в журнале. Потом прошел пару шагов к телефону, набрал номер и вручил мне трубку. Ответила телефонистка, спросила мое имя, а потом освободила линию, пока не ответила моя мама и не сказала, что оплатит звонок от сына. Наконец нас соединили.

Я продолжал разговаривать, а тем временем легко нажал на рычаг телефона, чтобы завершить соединение.

Разговаривая с мамой, я часто почесывал спину о таксофон, как будто у меня был зуд. В конце беседы я засунул руку за спину, как будто хотел почесаться. Я продолжал разговаривать, а тем временем легко нажал на рычаг телефона, чтобы завершить соединение. Потом снова вытащил руку, чтобы она была на виду.

У меня было всего 18 секунд, чтобы набрать новый номер, ведь потом телефон начнет выдавать громкие короткие гудки, и охранник, несомненно, их услышит.

Я снова засунул руку за спину, словно хотел почесаться, а сам очень быстро набирал нужный номер, начиная с нуля, так как тогда звонок оплачивался принимающей стороной. Почесываясь, я иногда переступал на шаг взад-вперед, поэтому охранник не заметил в моих действиях ничего подозрительного.