Всегда так, пусть белый даже улыбается мне, я от этого все равно еще в два раза черножопее себя чувствую. А отчего? Вот ты представь, Нат, представь, что белый нормально с тобой, по-доброму, все путем, так ты что, почувствуешь себя беложопым? Дудки! Старый маса, молодой маса, о-ё-ёй, маса, а-я-яй, маса, ну сплошная же черножопость! Или вот ты говоришь, я на небо попаду – ну допустим, так ведь там даже перед добрым Боженькой, даже перед ним старый дурень Харк будет чувствовать черножопость: эка ведь стоять там, против трона-то золотого, прикинь? Он-то белый весь, что твой снег, вроде добренький дяденька, а все одно, стоишь весь из себя хоть и ангел, а опять черножопый. Потому что, оглянуться не успеешь, Он как заорет, как ногами затопает. «Харк, – закричит, – где ты там! Опять, что ли, в тронном зале прибраться забыл! Ну-ка давай за метлу, да по-быстрому у меня, негодяй черножопый! Да тряпку-то как следоват намочи!»

Место, занимаемое белым человеком в разговорах негров, невозможно преувеличить, но тут я, пожалуй, даже точно помню, что именно эту речь сидя на корточках держал передо мною Харк (выйдя из пристройки, он помогал мне свежевать и потрошить кроликов), именно об этом говорил он в тот серый ноябрьский вечер, когда вдруг нависла над нами чья-то едва различимая тень и мы оба, одновременно почувствовав за спиной чье-то присутствие, встревоженно оглянулись, и – нате вам! – над нами, с этим своим расстроенным, опрокинутым лицом, стоит Джеремия Кобб. Не знаю, слышал он рассуждения Харка, не слышал, навряд ли это важно. Просто мы оба с Харком не ожидали увидеть над собой начальственную долговязую фигуру судьи, а он уже – глядь – маячит над нами, стоит, слегка покачиваясь, на фоне облачного неба; так тихо и внезапно он, что называется, свалился на нашу голову, что прошли секунды, прежде чем до нас дошло, и мы, повыпустив из рук окровавленных кроликов, начали подыматься, вставая в почтительную и покорную стойку, каковую любой мало-мальски сообразительный негр принимает, когда поблизости возникает белый незнакомец, бесперечь неизвестно какими настроениями и предубеждениями обуреваемый. Но нынче, не успели мы подняться, он остановил нас.

– Нет-нет, – сказал он, – нет, не надо, продолжайте, – причем голос у него оказался неожиданно грубый и сиплый, а руками он еще этак показал, дескать, сидите, продолжайте работу, что мы и выполнили, вновь опустившись на корточки, но с его кислого, хмурого, искаженного страданием лица пока все же глаз не сводили. Внезапно он оглушительно икнул, и этот звук был столь несообразен, неприличен и даже смешон (особенно в сопоставлении с его суровым ликом), что тишина, за ним наступившая, показалась непомерною; вдруг он опять икнул, и в этот раз я уже точно почувствовал, что Харк всем своим мощным телом стал содрогаться – что это было? смех? страх? замешательство? Но тут Кобб произнес:

– Н-ну, р-ребята, где тут в-вино?

– А вон там, маса, сэр, – ответил Харк и указал на будку, тоже пристроенную прямо к стене мастерской двумя-тремя ярдами дальше, – там за распахнутой дверью в пахучей и пыльной сырости лежали бочонки с сидром. – Красная бочка, сэр. Эт-тая бочка для джентльменов, маса. – Если уж Харк принимался разыгрывать из себя черномазого подлизу, голосок у него становился сладким и масленым, что твой елей. – Маса Джо, сэр, припас эт-тую бочку для знатных джентльменов!

– Да х-хрен с ним, с сидром, – с трудом выговорил Кобб. – Где тут у вас виски?

– Виски-то? В бутылях на полке, – отозвался Харк. Он опять начал подыматься с корточек. – Да я принесу вам, маса. – Но вновь Кобб кратким махом длани усадил его обратно.