Он снова и снова анализировал эти соображения и с утомительной настойчивостью возвращался к ним. Но даже логически избавившись от сомнений и храбро поправ их ногами, он тем не менее устремился через снежную ноябрьскую слякоть в библиотеку, где не было тех книг, которые ему больше всего хотелось получить. Для нас будет справедливо анализировать состояние Энтони не дальше, чем он сам мог его оценить; разумеется, любая более глубокая попытка была бы предположением. Он обнаружил в себе растущий ужас и одиночество. Сама мысль об одинокой трапезе пугала его; он часто предпочитал сидеть за столом с людьми, которых недолюбливал. Путешествия, которые некогда пленяли его, теперь казались невыносимыми; они были бессодержательной сменой цветов, призрачной гонкой за тенью его собственной мечты.
«Если я слаб по своей сути, то мне нужно заняться работой, делать какую-то работу», – думал он. Его тревожила мысль, что в конце концов он представляет собой посредственность, легко поддающуюся чужому влиянию, не обладающую ни четкой позицией Мори, ни энтузиазмом Дика. Казалось трагедией ничего не хотеть, однако он чего-то хотел, чего-то желал. Урывками он понимал, что это такое: некий путь надежды, ведущий к тому, что он представлял как неминуемую и грозную старость.
После коктейлей и ленча в Университетском клубе Энтони почувствовал себя лучше. Он встретился с двумя однокурсниками из Гарварда, и по контрасту с серой тяжестью их разговора его жизнь обрела цвет. Оба они были женаты; один в общих подробностях излагал описание своего свадебного путешествия под вежливые и понимающие улыбки другого. Энтони подумал, что оба они подобны мистеру Гилберту в зачаточном состоянии. Через двадцать лет количество их «да-да» учетверится, а нрав станет раздражительным, и тогда они превратятся в устаревшие сломанные механизмы, псевдоумудренные и бесполезные, до старческого слабоумия пребывающие под опекой женщин, которым они сами испортили жизнь.
Но он был выше всего этого, когда мерил шагами длинный ковер в холле после обеда, помедлив у окна, чтобы посмотреть на мельтешащую улицу. Он был Энтони Пэтчем – блестящим, притягательным, наследником многих людей и многих поколений. Теперь этот мир принадлежал ему, и последний мощный парадокс, который он жаждал раскрыть, находился уже недалеко.
С шальной ребячливостью он увидел в себе власть над землей; с дедовскими деньгами он воздвигнет собственный пьедестал и станет Талейраном, лордом Веруламским[21]. Ясность его ума, изощренность и разносторонний интеллект, достигшие зрелости и направляемые еще неведомой целью, найдут ему достойную работу. На этой минорной ноте его мечта потускнела: опять работа! Он попытался представить себя в Конгрессе, разгребающим горы мусора в этом невероятном хлеву рядом с узколобыми и свиноподобными рылами, которые он иногда видел в разделах карикатур воскресных газет, вместе с этими просвещенными пролетариями, которые снисходительно делятся с народом идеями, больше подобающими ученикам старших классов. С маленькими людьми и их шаблонными амбициями, которые по своему убожеству задумали возвыситься над посредственностью и подняться на тусклый и унылый небосвод мирского правительства! А лучшие из них, полтора десятка ушлых прагматиков, эгоистичных и циничных, довольствовались правом руководить этим хором белых галстуков и проволочных запонок в нестройном и громогласном гимне, отягощенном смутной неразберихой между богатством как наградой за добродетель и богатством как доказательством порочности, с непрестанным восхвалением Бога, Конституции и Скалистых гор!