Однако эти бедные крошки имеют мало общего с супружеской жизнью.
Седьмое июня. Вопрос нравственности. Не было ли ошибкой влюбить в себя Блокмэна? Потому что именно это я и сделала. Сегодня вечером он был нежно-печальным, и это оказалось так к месту, что у меня перехватило горло, а на глаза навернулись слезы. Но он – уже прошлое и посыпан лавандой, которой у меня в избытке.
Восьмое июня. А сегодня я пообещала больше не кусать губы. Что ж, не буду… только лучше бы он попросил меня отказаться от еды.
Пускаем пузыри, вот чем мы занимаемся, Энтони и я. Сегодня мы выдули таких красавцев, они лопаются, а мы пускаем все новые и новые, такие же огромные и красивые. Пока не закончилось мыло и вода.
На этой записи дневник обрывается. Глория искала глазами страницы с упоминанием восьмого июня 1912-го, 1910-го, 1907 года. Самая ранняя запись нацарапана округлым почерком шестнадцатилетней девочки. Это было имя «Боб Ламар» и еще одно слово, разобрать которое не удавалось. Потом Глория поняла, что оно означает, и глаза затуманились слезами. Серо-голубым пятнышком расплылась запись о первом поцелуе, выцветшая, как тот сокровенный день на мокрой от дождя веранде семь лет назад. Казалось, вот сейчас вспомнится, что они тогда говорили, но ничего не вышло. Слезы полились ручьем, и она уже не видела страницу. Глория говорила себе, что плачет, потому что может вспомнить только дождь, мокрые цветы во дворе и запах сырой травы.
Затем она отыскала карандаш и, держа его в нетвердой руке, подчеркнула тремя параллельными линиями последнюю запись, написала крупными печатными буквами слово «КОНЕЦ», положила дневник обратно в ящик стола и нырнула в постель.
Дома после ужина в честь невесты Энтони выключил свет и, ощущая себя бесплотным и хрупким, как фарфоровая чаша, стоящая в ожидании на сервировочном столике, улегся спать. Ночь стояла теплая, и даже под легкой простыней было уютно. Сквозь открытое окно доносился едва уловимый, полный неясного ожидания шум, какой обычно слышится летом. Энтони думал об оставшихся позади годах юности, бессодержательных, но веселых и ярких. Прожитых в беспечном, лишенном убежденности скептицизме в отношении чувств, описанных людьми, которые давно превратились в прах. Теперь он понял, что есть нечто более возвышенное – слияние душ его и Глории. Ее сияющий огонь и чистота и являются тем живым материалом, из которого создается мертвая красота книг.
Из глубин ночи в комнату с высокими стенами шел настойчивый, растворяющийся в воздухе шум, будто город, словно разыгравшийся ребенок, подбрасывает вверх и снова ловит мяч. В Гарлеме, Бронксе, Грамерси-парке, в районе порта, в тесных гостиных и на посыпанных гравием, залитых лунным светом крышах этот звук издавали тысячи влюбленных, выплескивая его частицы в воздух. В синем сумраке летней ночи весь город играл с этим звуком, подбрасывая его вверх и призывая обратно, обещая, что совсем скоро жизнь станет прекрасной, как волшебная сказка, суля счастье и уже давая его этим обещанием. Своей долговечностью нескончаемый гул дарил надежду на любовь. Можно ли совершить большее?..
Именно в этот момент из нежного зова ночи резким диссонансом прозвучала новая нота. Шум доносился со стороны заднего окна, футах в пятидесяти снизу, это был звук женского смеха. Сначала тихий, непрекращающийся, с легким повизгиванием. «Наверное, служанка со своим дружком», – подумал Энтони. Потом смех зазвучал громче, стал истеричным, и тут на память пришла девушка, заходившаяся в приступе хохота, которую Энтони видел на представлении водевиля. Смех вдруг затих, прекратился, но тут же возобновился, уже со словами какой-то грубой шутки, после чего послышалась приглушенная возня, Энтони не мог разобрать. На мгновение все затихло, и Энтони уловил рокочущий мужской голос, потом все началось снова, без перерыва, поначалу вызывая раздражение, а потом непонятный страх. Он вздрогнул и, встав с кровати, подошел к окну. Напряженный сдавленный смех достиг кульминации и уже больше походил на крик. Потом он умолк, оставив после себя зияющую зловещей пустотой тишину, подобную бесконечному молчанию вечности. Постояв еще немного у окна, Энтони, расстроенный и потрясенный до глубины души, вернулся в постель, изо всех сил стараясь заглушить неожиданно возникшее чувство. Но что-то животное, скрывавшееся в этом разнузданном смехе, вцепилось в сознание, и впервые за четыре месяца вновь ожило отвращение и ужас перед всем, что представляет собой жизнь. В комнате стало душно, и Энтони захотелось вырваться наружу, на холодный обжигающий ветер, подняться высоко над городами и существовать обособленно и безмятежно, скрывшись в потайных уголках сознания. А жизнь – это тот безобразный, несмолкающий женский смех за окном.