Вот бы осталась, сказал он себе, хоть одна боеголовка. На орбите. И чтобы можно было нажать эту забавную старомодную кнопку, какие были когда-то у генералов, и боеголовка – вжжик! – и полетела бы вниз. На Женеву. На Стэнтона Броуза. А хорошо бы, размечтался Адамс, запрограммировать однажды вак не речью, даже не хорошей речью вроде той, что лежит в этом портфеле, которую я вымучил прошлой ночью, а простым спокойным объяснением, что же происходит в действительности. Прогнать ее через вак, завести на сим и снять на видеопленку; на этом этапе уже нет никакой цензуры, но разве что Эйзенблудт случайно забредет… и даже он, вообще говоря, не будет читать текст, ведь это его не касается.

А потом небеса обрушатся.

На это будет интересно посмотреть – если успеть отбежать подальше.

– Слушайте, – запрограммирует он «Мегаваку 6-V».

И все эти маленькие хреновинки, которые у вака в кишках, закрутятся, и сим проговорит то же самое, но в преображенном виде; простейшее слово будет подано так, чтобы мелкими деталями придать достоверность тому, что иначе было бы – посмотрим правде в лицо, подумал он кисло, – крайне убогим, неубедительным рассказом. Введенное в «Мегавак 6-V» в форме логоса предстанет перед объективами телевидения и микрофонами в обличии утверждения, в котором ни один нормальный человек – тем более просидевший под землею пятнадцать лет – и не подумает усомниться. Однако возникает парадокс, ведь утверждать будет сам Янси – как в этой старинной шутке: «Все, что я говорю, это ложь», и тут все затягивается в крепкий морской узел.

И что же будет достигнуто? Ведь все равно в конечном итоге Женева это зарубит, и… нам совсем не смешно, сказал про себя Джозеф Адамс голосом, который он, подобно любому другому янсеру, давным-давно интроецировал. Суперэго, как выражались довоенные интеллектуалы, или, до появления такого понятия, угрызения совести.

Совесть.

Стэнтон Броуз, засевший в своем женевском «Фестунге»[11] как злой чародей, как тухлая, вонючая, тускло фосфоресцирующая морская рыба, дохлая макрель с тусклыми бельмами глаз… действительно, что ли, Броуз так выглядит?

Он, Джозеф Адамс, видел Броуза во плоти всего лишь два раза в жизни. Броуз был стар. Сколько ему там, восемьдесят два? И далеко не худенький. Не какая-нибудь там корявая палка, с которой складками свисает сухая копченая плоть; Броуз в свои восемьдесят два весил добрых два центнера, он не ходил, а ездил на каталке, изо рта у него постоянно текло, да и из носа тоже… И все же его сердце еще билось, потому что это было искусственное сердце, и селезенка была тоже искусственная, и что только не…

И все же изначальный Броуз оставался. Потому что его мозг не был иск-оргом, таких попросту не было; сделать искусственный мозг даже до войны, когда существовала эта фирма, корпорация «Иск-Орг» в Финиксе, было бы все равно что заняться, как называл это про себя Адамс, производством «настоящего поддельного серебра», во всем многообразии метафорического смысла этого выражения, – погрузиться в мир аутентичных подделок.

А этот мир, в который, вам кажется, вы можете войти через дверь с табличкою «Вход», погулять в нем минутку и тут же выйти через дверь с табличкою «Выход», – этот мир, подобно декорациям эйзенблудтовской московской киностудии, не имел конца, за комнатой комната, дверь «Выход» одной комнаты оказывалась дверью «Вход» другой.

И теперь, если Верн Линдблом не ошибался, если этот парень из частной сыскной организации, лондонской «Вебстер Фут лимитед» не ошибался, распахивалась новая дверь «Вход», распахивалась от толчка руки, протянувшейся в старческом треморе издалека, из Женевы… в мыслях Адамса эта метафора стала зримой и устрашающей, он действительно увидел распахнутую дверь, почувствовал тьму, которой она дышит, – лишенная света комната, куда ему неизбежно придется вступить для выполнения одному лишь Богу известно какой задачи, не была навязчивым кошмаром, подобным черным безликим туманам, осаждавшим его изнутри и снаружи, она была…