в сказаньях, подтверждавших вещим даром,
что чудеса по-прежнему нередки,
и вдруг он понял, как в том веке старом
из родовых воспрянули глубин
его предвосхищавшие дотоле,
тишайший из пресветлых на престоле,
по собственной благочестивой воле
бездействующий властелин.
А он благодарил их на помин
их душ, чьи расточительны щедроты,
и жаждой жалобною жил,
в ней находя источник тайных сил,
а жизнь свои вершила обороты,
и в них таился он один.
Себя в них узнавал он что ни час,
как серебро в загадочных узорах,
во всех деяниях и приговорах,
но и в указах, и в глухих укорах
все так же красный пламень власти гас.
VI. «В серебряные смотрятся пластины…»
В серебряные смотрятся пластины
сапфиры, словно женские зеницы;
ветвящиеся в золоте зарницы —
не свадьба ли зверей, чьи гибки спины;
в мерцаньи смутном жемчуга едины
при созерцаньи дикой вереницы,
где исчезают лица, словно птицы.
Вот риза, вот венец, а вот страна;
как на ветру зерно, она видна;
вся, как река в долине, просияла;
так блещет обрамленная стена.
На солнце три сияющих овала;
и материнский лик, и, как миндаль,
пречистые персты; пространства мало,
и серебро – кайма, в которой даль,
а сумрак этих рук явил едва,
Кто царствует и на святой иконе,
и в монастырской келье, как на троне,
Тот Сын, целебный ток на горном склоне
и на неведомом доныне лоне
небес, чья вечна синева.
Ее рукам не до потерь,
и лик Ее открыт, как будто дверь
в тень сумерек, чьи отсветы – намеки,
когда в улыбке милостивой щеки,
пока блуждает свет среди утрат.
Царь чувствует закат, и царь поник.
Он шепчет: как Твои понять уроки?
Страшимся, страждем, ищем, где истоки;
Твой любящий влечет нас вечно Лик,
но почему черты Твои далёки?
Лишь для святых Ты радостный родник.
И царь в тяжелой мантии своей
всех подданных недвижней и слабей;
душевного спасения не чает,
хотя блаженство ближе средь скорбей.
А бледный царь, чьим волосам больным
тяжел венец, жил помыслом иным,
лицом, что незаметно остальным,
подобен Лику в золотом овале
и, облачен сиянием родным,
не смел признать: Она его встречает.
Два облаченья восторжествовали
так в тронном зале златом неземным.
Певец поет перед сыном государя
Памяти Паулы Беккер-Модерзон
Дитя! Когда смеркается вокруг,
твой обиход – лишь песнь былого блага,
когда в крови певца таится сага,
а голос – мост, где слышен отзвук шага,
и струны – продолженье чутких рук.
Поведает о том, что вне времен,
о возникающем из паутины
и образующем свои картины,
в небывшем жизнь, в несбыточном глубины,
и петь он будет, ими умудрен.
Ты отпрыск рода знатного, в котором,
за жизнь твою страшась издалека,
мужи и жены молчаливым хором
с портретов смотрят, как, смущен простором,
ты в белом зале взор встречаешь взором
и светится твоя рука.
А жемчуг с бирюзой тем драгоценней,
завещанные женами, чей взгляд
с картин или с лугов из царства теней,
и жемчуг с бирюзой тем драгоценней,
и кольца жен с девизами священней;
их запах, шелестя, шелка таят.
От них ты геммы получил в наследство,
чей блеск из окон предвещает взлеты,
у книг же, что твое листало детство,
в шелках их подвенечных переплеты,
но письмена – всего лишь только средство,
и с позолотой и без позолоты
в них твое имя и его оплоты.
Все, кажется, уже произошло.
Как будто не придешь ты никогда,
спешили в кубках омочить уста;
пусть им сулила радости мечта,
во всех скорбях им было тяжело,
и неспроста
заложник ты стыда.
О бледное дитя! Ты жизнь при этом.
Пришел к тебе певец и подал весть.
Ты больше леса, грезящего летом,
и солнечным ты преисполнен светом;
и серых дней напрасна месть,
и жизнь твоя с твоим большим секретом:
отягощенный предками, ты есть.