во тьме ветвистой тысячеголовый,
на девяти дубах он голосист,
застать врасплох проезжего готовый,
и сотрясает ветхие основы,
накликав ночь, его разбойный свист.
Вокруг весна, и ночь, и наважденье,
заманчивая, пагубная страсть;
враг отовсюду, но не нападенье,
одна неотвратимая напасть,
не зная ни властей, ни властелинов,
вдруг насылает звучную волну;
бушует нечто, мороком нахлынув,
и человек идет, как чёлн, ко дну.
Лишь самые могучие в дремучем
лесу не стерты были сверхмогучим,
чье горло – кратер в сумрачной тени;
сумели выстоять они одни,
и, у апрелей переняв науки,
к трудам смиренно приложили руки,
и, страх преодолев, шагнули в дни,
когда воздвиг неутомимый зодчий
и оградил оплотом город отчий,
чьи стены были знаменьями славы,
и звери выходили из дубравы,
людского избегая околотка;
и пусть в крови у некоторых глотка,
из логова шли, приминая травы,
как будто привлеченные находкой,
чтоб лечь к ногам святого старца кротко.
III. «Питают слуги с разных сторон…»
Питают слуги с разных сторон
разные слухи, целую стаю,
и все это он, один только он.
Его клевреты бросаются вон.
Сменялись жены в его покоях,
и вновь служанки шушукались рядом,
что каждый глоток угрожает ядом,
отрава таится в разных настоях.
В стенах тайники. Под кровом тревога.
Убийца, кажется, у порога.
С виду монах, а сам супостат.
Одна оборона – взгляд наугад
туда, сюда; шаги за шагами
по лестницам; он окружен врагами,
одна защита – железо жезла,
одна власяница – лишь бы спасла
от каменных плит, от смертельной стужи,
пронзающей душу своими когтями;
одна погибель – кого позвать?
Одна тоска, страх перед вестями;
одна угроза: смута снаружи,
преследующая среди подкупных
придворных, среди, быть может, преступных
лиц и втайне опасных рук;
за полу хватал кого-нибудь вдруг,
в ярости платье рвал на нем или
себе самому наносил урон?
Удар возможный или поклон?
Он схватил или его схватили?
Кто же это: другой или он?
IV. «Был час, когда величие державы…»
Был час, когда величие державы
в зеркальном блеске длилось, как во льду,
а бледный царь последним был в роду,
былую завершая череду,
и, голову клоня, стыдился славы.
Он приникал к пурпурной спинке трона,
ронял он руки, избегая стона,
с высоким саном не в ладу.
В доспехах белых и в мехах бояре,
ему готовы поклониться в ноги,
готовились к междоусобной сваре,
опасливо тая свои тревоги,
благоговеньем наводнив чертоги.
И прежний царь им вспоминался снова,
безумием карающего слова
велевший разбивать о камни лбы;
бывало, тот властитель их судьбы
на троне больше места занимал,
оставив блеклый бархат без пустот,
и мир для тьмы его был мал;
так от бояр скрывал властитель тот,
как трон его был красен, ибо гнет
одежд его весь в золоте был зрим.
И можно было думать, что таким
нарядом тяготился юный царь,
хоть факелы кругом горели ради
роскошества, где жемчуга, как встарь,
у трона всюду спереди и сзади,
и над вином светящиеся пряди,
рубины же чернеют, словно гарь,
и в мнимой глади —
мысленный итог.
И носит бледный царь свои уборы;
на голове корона; нет опоры
царю ни в ком, он слишком одинок,
льстецов он слышит хрипнущие хоры;
во сне же тем слышнее оговоры,
и лязгает поблизости клинок.
V. «В томленьи чуждом царство неизменно…»
В томленьи чуждом царство неизменно,
и бледный царь умрет не от меча,
его наследье все еще священно,
торжественное прошлое влача.
Так доживал в Москве свой царский срок он,
на белую Москву смотрел из окон,
весна ли в переулках или сон,
березовым трепещущая духом,
и все-таки овладевает слухом
наутро колокольный звон.
Колокола, его святые предки, —
династия, которая к татарам
восходит постоянно под ударом