Мама, бывало, говорила об Агноне:
– Этот человек видит многое и понимает многое…
А однажды сказала:
– Возможно, он не такой уж хороший человек, но он, по крайней мере, знает, что хорошо, что плохо, а еще он знает, что у нас нет особого выбора.
Она читала и перечитывала почти каждой зимой рассказы Агнона, вошедшие в его книгу “На скобы замка”. Быть может, находила в них отзвук своей печали и своего одиночества. Я тоже время от времени перечитываю слова Тирцы, открывающие рассказ “Во цвете лет”:
Во цвете лет умерла мать моя. Тридцать лет и один год было ей, когда она умерла. Скудны и бедственны были дни двух ее жизней. Целый день сидела она дома и из дома не выходила… В безмолвии застыл наш печальный дом, двери его для чужих не отворялись. В постели лежала мать моя, и речи ее были немногословны…
Да ведь едва ли не такими же словами описал Агнон и мою мать: “Войдя, она остановилась на пороге, и речи ее были немногословны”.
Я же, со своей стороны, спустя много лет в свою книгу “Начинаем рассказ” включил статью под названием “Кто пришел?”. Эта статья посвящена началу рассказа “Во цвете лет”. Там я задержал свое внимание на фразе: “Целый день сидела она дома и из дома не выходила”. На первый взгляд это тавтология: вторая половина фразы не более как точное повторение ее первой половины.
“Нет во второй части фразы, – написал я, – ни грана информации, которая не была бы передана нам уже в первой части… Но действие этой фразы, как и большинства фраз пролога «Во цвете лет», по сути, – в самом наличии двух частей-близнецов. За этим элементом равновесия скрывается семейная действительность, внутреннее равновесие которой, вопреки внешне устойчивому фасаду, постепенно расшатывается”.
Мама не сидела целый день дома. Выходила из дому довольно часто. Но и о ней можно сказать, что скудны и бедны были дни двух ее жизней.
“Двух ее жизней”? Иногда мне слышится в этих словах, что мама моя прожила не одну жизнь, и не одну жизнь прожила Лея, мать Тирцы, и не одну жизнь прожила Тирца. Будто и они отбрасывают на стену больше чем только одну тень.
Спустя годы, когда общее собрание кибуца Хулда послало меня в Иерусалим изучать литературу в Еврейском университете, поскольку кибуцной средней школе требовался преподаватель литературы, набрался я смелости и позвонил однажды в дверь господина Агнона.
– Но Агнона нет дома, – ответила мне госпожа Агнон с вежливым негодованием, как она отвечала обычно толпе разбойников и грабителей, являвшихся грабить драгоценное время ее мужа.
Адонит Агнон не лгала мне: господин Агнон действительно был не в доме, а в саду за ним, откуда он вдруг и вынырнул – в домашних сандалиях и фуфайке, которую тогда именовали пуловер. Он сказал “шалом” и тут же подозрительно спросил: “Кто вы, господин?” Я назвал свое имя и имена моих родителей. И тогда, все еще стоя со мной у входа в дом (госпожа Агнон скрылась, не сказав ни слова), Агнон положил руку мне на плечо и сказал примерно следующее: “Не ты ли тот мальчик, который, осиротев после смерти несчастной матери, отдалился от отца своего и отправился в кибуц жить своей жизнью? Не ты ли тот малыш, которому родители выговаривали здесь за то, что ты выковыривал изюм из пирога?” (Этого я не помнил и к тому же не поверил в “выковыривание” изюма, но предпочел не спорить с ним.)
Господин Агнон пригласил меня в дом и какое-то время расспрашивал о делах кибуца, о моей учебе (“А что из моих книг изучают нынче в университете? А что из моего ты любишь?”). Поинтересовался он также, на ком я женился, из какой семьи моя жена, и когда я сказал ему, что по отцовской линии она из потомков Иешаягу бен-Авраама ха-Леви, прозванного “святой Шла”, талмудиста и каббалиста, скончавшегося в Тверии в 1630 году, – заискрились глаза господина Агнона. Он рассказал мне две-три притчи, а тем временем пролетело уже с четверть часа, и его охватило нетерпение: было ясно видно, что он ищет пути, как бы выпроводить меня восвояси. Но я – хоть и сидел у него словно “на цыпочках”, в точности как сидела когда-то моя мама, – набрался мужества и рассказал ему, зачем я пришел.