Все это время верхняя не включенная спираль дремлет себе, холодная и равнодушная. И чем больше распалялась нижняя спираль, тем более равнодушной, как бы пожимающей плечами казалась ее верхняя соседка, наблюдающая все вблизи, но остающаяся ко всему безучастной. И вдруг пробрала меня дрожь, словно догадался я или прямо-таки кожей ощутил всю силу напряжения между пылающим и холодным. И осознал, что есть у меня достаточно простой и быстрый путь сделать так, чтобы и у равнодушной спирали не осталось никакого выхода, – и она будет вынуждена запылать, и она тоже еще затрепещет у меня, готовая взорваться от переполняющего ее огня… Но это решительно запрещено. На самом деле запрещено. Строжайше запрещено включать обе спирали одновременно, и не только из-за вопиющей расточительности, но также из-за опасности перегрузки, чтобы, упаси бог, не сгорел предохранитель и весь дом не погрузился в темноту. А кто пойдет посреди ночи искать мне Баруха Золотые Руки?
Вторая спираль – только если я сошел с ума, действительно сошел с ума, так что будь что будет.
А что, если родители вернутся раньше, чем я успею выключить эту вторую спираль? Или если выключить-то я успею, но спираль не успеет остыть, не успеет прикинуться мертвой? Что я смогу тогда сказать в свое оправдание? Итак, следует проявить сдержанность. Не включать. И пожалуй, стоит мне начать наводить порядок: красиво расставить по местам все то, что рассеяно на циновке.
5
Итак, что же все-таки в моих историях автобиографично, а что – вымысел?
Все автобиографично; даже если я когда-нибудь придумаю и напишу книгу о страстном романе между матерью Терезой и израильским политиком Абой Эвеном, это наверняка будет автобиографическое повествование, хотя и без всякой исповедальности. Все написанные мною истории автобиографичны, но ни одна из них не исповедь. Читателю, чей уровень я определил бы как недостаточно высокий, всегда хочется узнать – причем безотлагательно, – “Что же случилось на самом деле?” Что за история кроется за этой историей, что это все значит, кто против кого, кто же на самом деле с кем переспал. “Профессор Набоков, – спросила однажды американская журналистка в прямом эфире, – скажите нам, пожалуйста, are you really so hooked on little girls?”[9]
Вот и я время от времени удостаиваюсь того, что неуемные интервьюеры спрашивают меня “во имя права общественности все знать”, не послужила ли моя жена прообразом Ханы из “Моего Михаэля”? Не грязна ли моя кухня так же, как кухня героя из “Фимы”?
А иногда они просят:
– Не можете ли вы рассказать нам, кто она на самом деле, молодая девушка в романе “И то же море”? Не было ли, случаем, у вас самого сына, который исчез на Дальнем Востоке? И что в действительности скрывается за романчиком Иоэля с его соседкой Анной-Мари в “Познать женщину”? А может быть, вы любезно согласитесь рассказать нам – своими словами, – о чем, собственно, роман “Уготован покой”?
И чего же, по сути, просят эти возбужденно пыхтящие интервьюеры от Набокова и от меня? Чего хочет ленивый читатель, а также и читатель-социолог, и читатель-сплетник, любящий подглядывать в щелку?
В худшем случае, вооружившись пластмассовыми наручниками, они приходят ко мне, чтобы из живого или мертвого выбить признание: в чем состоит мое “послание”, что хочу я сказать этому миру? Однозначного вывода – вот чего они ждут. “Что хочет сказать поэт?” – за этим они пришли ко мне. Только выдайте им великую “весть”, или назидание, или политическую “позицию”, или “мировоззрение”. Вместо романа будь любезен дать им нечто, стоящее обеими ногами на твердой почве, нечто такое, что можно подержать в руках, нечто вещественное, вроде “оккупация развращает”, “песочные часы социальных противоречий на пределе”, или “только любовь победит”, или “элита поражена гниением”, или “ущемленные меньшинства”. Короче, подай им “священных коров”, что зарезал ты для них в своей последней книге, подай их упакованными в пластиковые мешки, предназначенные для трупов. Благодарствую.