Бывало, говорили ему:

– Вставай, Нехемия, ну пожалуйста, вставай, в самом деле, что это с тобой? Ведь уже очень поздно, вставай же. Долго ты еще будешь сидеть здесь? До завтра? До Судного дня? До прихода Мессии?

А он отвечал:

– По крайней мере.

При этих словах он слегка задумывался, почесывался, хитро улыбался самому себе, словно разгадал наши козни, и добавлял:

– Ничего не убежит.

Тело его, как это свойственно любому физическому телу, всегда стремилось сохранить свое положение.

Я на него не похож. Я очень люблю перемены, встречи, поездки, путешествия. Но и дядю Нехемию я любил.

Недавно я искал его могилу на кладбище Гиват Шауль, но не нашел. Кладбище разрослось, еще немного – и доползет до берегов озера Бейт Некофа или до склонов Моцы. Полчаса или даже целый час сидел я там на одной из скамеек, среди кипарисов настойчиво жужжала какая-то оса, птица выпевала один и тот же куплет пять-шесть раз подряд, но со своего места я мог видеть только могильные памятники, верхушки деревьев, горы и облака.

Потом мимо меня прошла худая женщина, вся в черном, с черным платком на голове. Мальчик пяти или шести лет держался за нее. Маленькие пальцы с силой вцепились в край ее платья. Оба они шли и плакали.

4

Я один дома. Зимний день. Вечереет. Пять часов, а возможно, и половина шестого. На улице холодно и темно, дождь, подхлестываемый ветром, царапается в закрытые железные ставни. Родители отправились на чай к Мале и Сташеку Рудницким, на улицу Чанселор, угол Невиим, и вернутся – так они мне обещали – еще до восьми вечера, самое позднее в восемь пятнадцать или в восемь двадцать. Даже если они немного опоздают, мне, по их словам, не стоит беспокоиться:

– Мы ведь всего лишь у Рудницких, это рядом, в четверти часа ходьбы.

У Малы и Сташека нет детей, но есть два сиамских кота – Шопен и Шопенгауэр. Всю зиму они, словно впавшие в спячку медведи, спят, сплетясь друг с другом, в углу дивана или на особой мягкой подушке, которая называется “пуф” и на которой сидят. А в клетке в углу гостиной живет старая птица. Облезлая, слепая на один глаз, со всегда чуть-чуть приоткрытым клювом. Эту птицу иногда называют Альма, а иногда Мирабель. Чтобы Альма-Мирабель не страдала от одиночества, в ее клетку поместили еще одну птичку, которую Мала Рудницкая сделала из сосновой шишки, приделав ей ножки из спичек и бумажные крылышки, раскрашенные всеми цветами радуги, а для великолепия приклеила там и сям пять-шесть настоящих перышек.

– Одиночество – это как удар тяжелого молота: стекло оно разобьет вдребезги, но сталь закалит.

“Закалить” – это сделать еще крепче, разъяснял нам потом папа. “Закалить” – это как бы “сделать прививку”. На иврите эти понятия обозначаются схожими словами: лехасем – закалить, лехасен – сделать прививку. Хотя лехасем по смыслу ближе к словам хасима – заграждение и махсом – шлагбаум. Следует еще проверить, нет ли тут связи со словом махсан – хранилище, которое на арабском звучит как махазан и от которого тем или иным путем произошел и европейский “магазин”.

Папа очень любил вычерчивать для меня подробные схемы всяких близких или, напротив, абсолютно противоположных отношений между словами. Будто слова – это какая-то огромная разветвленная семья, прибывшая из Восточной Европы, и есть в ней множество двоюродных, троюродных и четвероюродных братьев, сватьев, племянниц, внуков, правнуков, зятьев, шуринов, деверей… Родственник – шеар, что буквально переводится как “плоть”.

– А посему, – говорит папа, – следует еще проверить, почему близких родственников называют странным словосочетанием