Митя бросил разложенный портплед поверх вытертых цветов обивки вагонного дивана.

– Надо же, ты снял сюртук! – саркастически протянул отец. – Я уж думал, он для тебя как вторая кожа.

– Вам стоило только приказать, батюшка, – все так же вежливо откликнулся Митя. – Быть может, вашему авторитету перед губернскими властями поспособствует, если я пробегусь голышом по вагону?

Отец молча отвернулся к окну. Митя удовлетворенно прикрыл глаза: он так и знал, что никому не нужен – ни бабушке, ни дядюшке, ни тем более отцу. Того волнует лишь собственная карьера! Он один в провинциальной пустыне, оклеветанный и униженный светом, оставленный семьей, совсем как Манфред или Лара в сочинениях лорда Байрона:

Nor to slumber, nor to die,
Shall be in thy destiny;
Though thy death shall still seem near
To thy wish, but as a fear;
Lo! The spell now works around thee,
And the clank less chain hath bound thee;
Oʼer thy heart and brain together
Hath the word been pass ʼd – now wither![11]

Внутри разливалось жгучее чувство обиды, в своей мучительности даже… слегка приятное.

Герои альвийского лорда-поэта страдали хотя бы среди сияющих пиков гор и бездонных пропастей, а не в вагоне второго класса! Посмотрел бы он, как бы они вынесли подобную муку! Это был уже третий вагон, который они сменили в дороге, и каждый был хуже предыдущего. Нынешний и вовсе считался миксом: наполовину первый класс, наполовину – второй. Отец даже сказал, что уж теперь-то Митя поймет, как глупо тратить лишние десять рублёв на каждого, если все равно вагон один и тот же.

Микс оказался хуже всех: пах сладковатой древесной гнилью и кренился набок под тяжестью здоровенной вагонной печи, отделанной облупившимися изразцами. «Первоклассную» половину отгородило занавесями помещичье семейство с многочисленными детьми: видно их не было, зато слышно – превосходно. Разве что к ночи детские крики и слезливый голос гувернантки сменились сонным бормотанием.

Четверо купчиков, отмечавшие некую удачную сделку, пытались вовлечь в свой праздник и отца, но натолкнулись на особенный, «полицейский» взгляд и затихли. Зато повадились сбегать из вагона на каждой станции, добирая веселья в станционных буфетах. Сейчас с их диванов доносился раскатистый храп и омерзительно тянуло кислятиной.

Митя уткнулся носом в спинку вагонного дивана, а заодно уж накрылся пледом с головой. Цоки-цоки-цок, цоки-цок… – клацанье паровоза по рельсам переплеталось с гулким стуком вагонов – чуки-чук, чуки-чук. Темнота неохотно сгущалась под веками, обещая краткое забвение всех горестей, и с плавным покачиванием дивана Митя поплыл в сон.

– Сюда извольте… – донесся негромкий голос кондуктора, следом послышался топот – шагать старались осторожно, а оттого еще больше шаркали, сопели и кряхтели. – Прощенья просим, ваше высок-блаародие. Остальные места все заняты.

– Да-да, господа, прошу вас… – раздался в ответ тихий голос отца. – Митя…

Зашипел стравленный пар, затягивая окна белой пеленой, вагон дернулся. Рядом с головой отчаянно сопротивляющегося пробуждению Мити что-то грохнуло, висящая над ним багажная сетка прогнулась под тяжестью, сам он судорожно подскочил… и ткнулся лбом в высунувшийся сквозь ячейки сетки медный уголок чемодана.

– Оуууй! – схватившись за лоб, взвыл Митя.

Дрыхнувший на соседнем диване купчина ухнул на пол, подскочил, водя вокруг сонными, безумными глазами:

– Разбойники… Грабят… Вот я вас, башибузуков! – хрипло забормотал он, хватая спрятанный за голенищем нож.

За занавесом, отделяющим помещичье семейство, проснулся и заплакал ребенок; плач побежал по детям как по бикфордову шнуру, и скоро из-за занавеса уже несся непрерывный вой.