Чтобы не быть влюбленной, сделалась я жестокой с ним.

Да, отказывая ему в танце, я всегда говорила, кто станет моим кавалером.

Да, мы с Сашей Верещагиной вечно подшучивали над Мишелем.

Хорошо запомнились мне все наши проказы. Потому что, как бы жестока я не была с моим милым, я любила его.

А Мишель...То ли от любви ко мне, то ли по природной склонности своей, он был не очень хорошим гастрономом, никогда не мог разобрать, что кушает – дичь ли, барашка, говядину или же свинину. Сам он, разумеется, уверял, что это не более, чем наши выдумки. И тогда мы с Сашей подговорили кухарку испечь булочек с опилками. Съездили все (я, Сашенька и сам Лермонтов) на верховую прогулку, всласть поносились по полям на резвых лошадках. А, вернувшись, попросили скорее чаю. Мишель одну булочку с опилками, нежно глядя мне в глаза, скушал. Потом – принялся за вторую. Когда взял третью, я уж не выдержала, созналась. Хотя Сашенька и показывала мне знаками, чтобы я этого не делала. Неделю Мишель дулся на меня, лишь потом простил. Вручив, правда, перед этим, препакостнейшие стихи о том, что природа весной молодеет, а мне уж не суждено молодеть, и исчезнет алый румянец с моих ланит, и все, кто любил меня, больше не найдут ни капли любви ко мне в сердце... Потом, опомнившись, остыв, Лермонтов и другие стихи написал – в них уже стала я ангелом, и ни слова, к счастью, о старости. Которой я, надо отметить, не страшусь, хотя и очень сожалею, что нельзя будет в преклонных летах танцевать мазурку.

А его стихи... Они становились все лучше, и немало удовольствия мне доставляли. Не тем, что посвящались они именно мне, вовсе нет! Я начинала видеть в друге моего детства настоящего поэта.

У ног других не забывал
Я взор твоих очей;
Любя других, я лишь страдал
Любовью прежних дней.
Так грусть – мой мрачный властелин —
Все будит старину,
И я твержу везде один:
«Люблю тебя, люблю!»
И не узнает шумный свет,
Кто нежно так любим,
Как я страдал и сколько лет
Минувшим я гоним.
И где б ни вздумал я искать
Под небом тишину,
Все сердце будет мне шептать:
«Люблю ее одну».[13]

Дивные строки, в них угадывается уже рассвет таланта, ничем не уступающего дарованию любимых Мишелем Пушкина и Байрона.

Окончательно же я уверилась, что у Лермонтова дар Божий после того, как совершили мы паломничество в Сергиевскую лавру.

Шли в основном пешком, только Елизавета Алексеевна (которую все, а не только внук ее Мишель, звали бабушкой) ехала в карете. И это было весьма кстати, так как она быстро добиралась до трактиров, а когда мы подходили, нас там ждал уже обед или ночлег – сообразно потребностям и времени суток.

Доехав до лавры, переменили мы пыльное платье и отслужили молебен. Помню, подошел слепой нищий, и все опускали в деревянную его чашечку медные деньги.

– А вот были недавно здесь господа, камушков мне наложили. Но Бог с ними, – сокрушался тот старик, благодарно кланяясь и осеняя нас крестом.

После церкви вернулись мы в трактир, чтобы отдохнуть и пообедать. Мишель не проявлял к столу никакого внимания. Он опустился перед стулом, на который положил чернильницу и лист бумаги, на колени. Кусая губы, с бледным лицом, стоял он так долго.

Когда же протянул он мне написанное, такая любовь и жалость взвились в душе моей!

У врат обители святой
Стоял просящий подаянья,
Бессильный, бледный и худой,
От глада, жажды и страданья.
Куска лишь хлеба он просил
И взор являл живую муку,
И кто-то камень положил
В его протянутую руку.
Так я молил твоей любви
С слезами горькими, с тоскою,
Так чувства лучшие мои
Навек обмануты тобою!