Я так долго стоял, завороженный нереальностью происходящего: на восточном берегу реки зажигались сотни огней.
– Эй, – позвал я здешних солдат, – творится что-то неладное!
Они бросились ко мне и оттолкнули, чтобы посмотреть самим. Я просунул голову между их головами.
– Черт, а мы уж испугались, – сказал один. – Это ерунда: они так каждую ночь светят. Дают понять, что греются. Не такая уж плохая мысль. От этого света одни неприятности: реку теперь не разглядеть, даже осветительные ракеты не помогают.
А я не мог оторваться от этого зрелища. Повсюду, по всему горизонту, русские зажгли сотни огней, не для того, чтобы согреться самим, поскольку им приходилось держаться от огня подальше, а чтобы отвлечь наших наблюдателей. И действительно, окидывая взглядом восточный берег, нельзя было сосредоточиться ни на чем: глаз все время останавливался на огнях. Все остальное пространство погрузилось в темноту. Противник мог спокойно поменять свои позиции, а мы бы этого и не заметили. Яркий свет вспышек не позволял хорошенько разглядеть происходящее: мешала тьма и умело расставленные противником огни.
Я бы простоял так, вглядываясь в игру света и тени, гораздо дольше, если бы сержант не подал сигнал о возвращении в тыл. Мы вернулись без приключений. Ночь, в тиши которой не было слышно звуков войны, скрыла наше передвижение.
Повсюду в окопах сидели солдаты. Те, кому удалось заснуть, укутались всем, что попало под руку, не оставив открытым ни одной части тела – даже нос, губы и уши были закрыты. Только тот, кто приспособился к такому странному способу выживания, понимал, что под этими лохмотьями продолжают жить и набираются сил живые люди.
Кое-кто перебрасывался в карты или писал письма при мерцающем свете свечи. Многие сгрудились у ламповых обогревателей. Эти чудесные приспособления – я недаром называю их чудесными – работали как на бензине, так и на керосине: надо было просто отрегулировать вентиль и поступление воздуха. Расположенный за стеклянным абажуром рефлектор предохранял огонь от порывов ветра. Ходили слухи, что в армии разрабатывают улучшенную модель, которая будет работать на пиве.
Те же, кто не спал, не караулил, не играл в карты, не писал писем родным, поглощали спиртное, распространявшееся здесь так же свободно, как и другие поставки. Как-то один раненый пехотинец, ожидавший поезда для эвакуации, сказал мне:
– На фронте водки, шнапсу и ликера столько же, сколько пулеметов. Так легче всего сделать из любого героя. Водка притупляет мозги и добавляет сил. Два дня подряд я только и пью и забываю про осколки в кишках.
К нашим саням мы вернулись без происшествий.
– Я сплю, – сказал Гальс, – или действительно потеплело? В этой шинели я потею, будто в лисьей шубе. Может, у меня началась лихорадка: этого только не хватало.
– Тогда у меня тоже лихорадка, – заявил я. – Я весь промок.
– Это все от испуга, – сказал парень, который в свое время орал: «Они меня убьют!»
– Кто бы говорил, – усмехнулся Гальс. – Ты до того перепугался, что до сих пор зеленее своей шинели, а говоришь о нас.
На санях теперь помимо нас лежало еще шестеро раненых. Хотя груз был легче, ехали салазки хуже. Низкорослым лошадям приходилось несладко: на наших глазах снег становился мягче. А вскоре он превратился в дождь. Потепление – и это после тех ужасных заморозков – мы воспринимали его так, будто попали на Лазурный Берег.
Лишь через два часа мы добрались до наших частей. Но, несмотря на то что за день я ужасно устал физически и столько пережил, не смог сразу заснуть. Перед глазами вставали берега Дона, мне слышался свист снарядов и взрывы, мощь которых я и представить себе не мог. Мои уши болели от выстрелов маузеров. Теперь наши учения в Польше казались детской забавой.