– Но…
Но ведь ты можешь, Штефан.
Зофи не знала, почему она не произнесла это вслух, как не знала, почему не взяла Штефана за руку в часовне. Может быть, там, сразу после музыки, она смогла бы произнести эти слова, ведь рассказала же она ему про свою подвеску. А может, и не смогла бы. Ей внушала трепет сама мысль о том, что тот, кого она знает, когда-нибудь сам сумеет создать волшебство, если, конечно, продолжит нанизывать слова, складывать их в истории и помогать людям видеть через них правду. Она трепетала, думая, что когда-нибудь его пьесы пойдут, возможно, в Бургтеатре и публика будет смеяться и плакать, слушая сочиненное им, а потом аплодировать стоя, как аплодируют только лучшим спектаклям, тем, которые словно извлекают тебя из одного мира и переносят в другой – увы, несуществующий. Точнее, существующий, но лишь в воображении зрителей, и то лишь на время, пока в зале не загорится свет. Таков парадокс театра: он есть и его в то же время нет.
Штефан хотел попросить Дитера пересесть на другой стул, чтобы самому сесть рядом с Зофи. Ему казалось, что чем ближе к ней он будет, тем дольше сохранится в нем волшебство, навеянное пением хора, и надежда, которая возникла у него, пока они вместе слушали музыку. Если бы она не пошла с ним сюда на чтение его пьесы, он прямиком из капеллы отправился бы в кафе «Ландтманн», а лучше – в «Гринштайдль», где его точно никто не стал бы отвлекать. Там он открыл бы свой дневник и по самые локти зарылся в слова, шлифуя одну из своих старых пьес, а то взялся бы и за новую. Но Дитер уже вскочил, чтобы придержать для Зофи стул, к тому же это ради его, Штефана, пьесы они собрались здесь. Надо, чтобы все хорошо его слышали, а тут за столиком слева компания оживленно обсуждает статью в «Нойе фрайе прессе» – газете, в которую иногда заглядывает тетя Лизль, – справа спорят о чем-то шахматисты, да и вообще все кафе гудит, решая, вступит ли Австрия в войну с Германией, и если да, то когда. Вот почему Штефан сел на свое обычное место и заказал кофе со взбитыми сливками и яблочный штрудель для себя, а потом, понизив голос, попросил официанта принести рогалик и чашку горячего венского шоколада для Зофи. Она сказала, что не голодна, но для нее кафе – роскошь, а вот для Штефана и его друзей – привычное дело.
Неверный пароль
Трамваи были пусты, как и железнодорожные пути под мостом на вокзале Гамбурга, как и сам вокзал в этот ранний час. На улице Труус и Кларе повстречался лишь один прохожий – молодой сержант, который обернулся и долго смотрел вслед Кларе. Труус понимала: нехорошо, что Клара всегда и везде привлекает к себе внимание, что она такая заметная. Однако и самые большие трудности можно обратить себе на пользу, если подумать. А их ждали тридцать сирот – с таким количеством детей Труус вряд ли управилась бы в одиночку.
– У тебя все прекрасно получится, поверь, – убеждала она Клару, проходя с ней под огромной гипсовой свастикой, прилепившейся к фасаду вокзала, и без того уродливому.
Что это на ней сверху, стекло? Но свастика так закоптилась, что и не разберешь.
По грязным ступеням женщины спустились на такую же грязную платформу, подошли к скамье, обмахнули ее носовыми платками и сели, поставив рядом дорожные сумки, – ставить их в грязь под ногами не хотелось.
– А сейчас сделай вот что, – начала Труус, – видишь солдата, который будет наблюдать за посадкой? Подойди к нему, покажи билет и спроси его по-голландски, не ошиблась ли ты вагоном. Постарайся изобразить смущение тем, что едешь не первым классом. Но не переигрывай. Не то он разжалобится и переведет тебя в другой вагон, а я останусь одна с тридцатью ребятишками. Если окажется, что он не знает голландского, сделай вид, что плохо говоришь по-немецки, но так, чтобы он почувствовал – ты с ним флиртуешь. Понимаешь?