Я остаюсь в комнате, курю у окна, жду.
Улица пустынна. Ни людей, ни собаки, ни Бога.
В толще дома забулькал лифт. Слышно, как он остановился. Открылись двери. Шаги. Но это опять не ко мне.
На столе рядом с пишущей машинкой – апельсин. Его давно пора съесть, но я медлю.
Форма моей комнаты, родившаяся в архитектурной мастерской Освенцима, не иначе, – проста и безнравственна: это прямоугольник. Четыре на четыре с половиной метра. Почти квадрат – круг, из которого не вырваться. Геометрия зла. Справа от окна – маленький письменный стол с пишущей машинкой, пепельницей и толстенной пачкой чистой, как ужас, бумаги. Вдоль стены – неширокая тахта без двух ножек, одна заменена кирпичами, в роли другой выступает желтый пятитомник Сервантеса. Изредка на полуистлевшей маслянистой поверхности тахты раскидывают свои горизонтальные прелести мои немногочисленные подружки. Одна из них съела мою золотую рыбку. С тех пор я не держу аквариум.
Дальше – двустворчатый платяной шкаф, слишком просторный для моего скудного гардероба. Напротив тахты, вдоль другой стены, – книжные полки. С потолка свисает костлявая латунная люстра с вечно перегорающими лампочками, которые то и дело приходится добывать на лестничных площадках (разумеется, тайком от соседей).
Я пытаюсь написать заметки об одиночестве. Почему русский человек так жаждет одиночества? Национальному сознанию чужда культура одиночества, вызревшая на христианском Западе. Западное одиночество – это труд, который может восприниматься и как проклятие, но к проклятию не сводится. Для коллективистского русского сознания, усматривающего в индивидуализме лишь зло, одиночество – это душевное состояние, ибо наша свобода – это свобода мистического восхождения души к Богу, свобода слияния с Ним. Иной свободы нам не дано. Столетиями русские люди жили на миру, в тесных жилищах, не имея возможности побыть наедине с собой и завидуя святым отшельникам, затворявшимся в лесных скитах и монастырях…
Мы мечтаем о проклятии одиночества.
А я – я ненавижу свое жилище. И мысли, порожденные этой геометрией зла, – ненавижу. И какие еще мысли могут появиться на свет в родильном доме, построенном по чертежам крематория?
По ночам я прислушиваюсь к звукам, зарождающимся в глубинах дома. Скрип кроватей. Капля, с болезненным звоном разбивающаяся в раковине. Чей-то всхлип. Полузадушенный женский крик. Плач ребенка. Взбрех собаки. Шаги. Дверь. Лифт. Но это опять не ко мне. Краски и запахи чужих сновидений глубокой полночью сгущаются и смешиваются, проникая во все уголки дома, моей комнаты, моего слуха. Утром бывает очень трудно выделить свои сны из слипшейся массы чужих видений, отделить свой кошмар с пауками и клюворылыми гадами от райского хаоса, клубящегося в сознании юной девушки, которая со счастливым стоном подается влажным лоном навстречу прекрасному золотому змею, прилетающему к ней каждую ночь…
Я курю у окна.
Пора.
Обернуться нужно вдруг, внезапно. Конечно же, это всего-навсего игра. Но иногда мне кажется, что, пока я глазел в окно, кто-то перебирал мои вещи. Мистика. Авторучка на письменном столе лежит не так, как положил ее я. Почему-то оказывается открытой папка со старыми рукописями. А если заглянуть в платяной шкаф, наверняка окажется, что серый костюм с накладными карманами висит не с краю, а рядом с черным, который тоже давно пора выбросить на свалку. И апельсин уже не оранжевый и вроде бы успел тронуться порчей.
Еще более разительные перемены обнаруживаются утром, после путешествия по мелководью старушечьих снов и в багровых глубинах ада (ад – это я, а вовсе не другие). Похоже, кто-то нащупал меня и шарит наугад, натыкаясь на мои вещи в надежде проникнуть в мои сновидения. Кто-то, кому я нужен. Кто-то ищет меня, и я не знаю до сих пор, радоваться этому или ужасаться. Я пробую вообразить человека, который – быть может, помимо своей воли, пустился в путь, принялся за дело, столь же человеческое, сколь и трагическое, человека, который ищет