Несколько недель уголок никак не реагировал на мои излияния. Все так же трепетали закопченные листья кленов, все так же равнодушно покачивались стебли лопухов, все так же жила своей лиственно-насекомой жизнью ежевика. Я продолжал разглагольствовать, следя только за тем, чтобы, не дай Бог, не впасть в последовательность (развивая, скажем, изо дня в день одну тему) или обнаружить в моей болтовне хотя бы даже скрытую, потаенную связь с моей жизнью. И хотя я ни на что не надеялся, усилия мои не пропали втуне.

Это случилось – хорошо помню! – в те минуты, когда я говорил о бронзовом топоре из Аркалохори с надписью пиктографического характера. «В начале двух из трех строк на этом памятнике, – бубнил я, – которые читаются сверху вниз, стоит знак головы со странной зубчатой линией на темени, что является, вероятно, параллелью к позиции ГОЛОВА С ПЕРЬЯМИ на Фестском диске, так как этот последний появляется только в качестве начального знака группы. У головы, изображенной в профиль, зубчатая линия идет вдоль, у другой головы – поперек. Другой памятник, который можно поставить в ряд с Фестским диском, это каменный алтарь из Маллии…»

Но тут я запнулся, остановился и тотчас задался вопросом: что заставило меня остановиться? Никаких видимых причин. Да и ощущения… Они были такими неясными. Я внимательно вгляделся в тополя. Ветерок стих, и листья на несколько мгновений замерли. Это? Или что-то изменилось в расположении листьев ежевики? Или, может, появление вот этого рогатого жука заставило меня прервать треп об истории дешифровки надписи на Фестском диске? Но все это – внешние обстоятельства, скорее поводы, а не причины. Нет-нет, было же и что-то внутреннее, хотя и связанное с этим уголком, со смыслом, который – чего уж там – мог содержаться в растениях и предметах. Если бы у этого уголка была душа, я бы сказал, что эта душа шевельнулась, и это-то движение передалось мне, моей душе.

– Знак головы со странной зубчатой линией на темени, – медленно и отчетливо проговорил я.

Ни отклика.

– Голова с перьями…

Ничего. И ничто не шевельнулось в моей душе. Но встрепенулись листья кленов. Ложный знак? Я взмок от волнения.

– Начальный знак группы…

Нет.

– У головы, изображенной в профиль…

Нет!

– Зубчатая линия идет…

Вот! Я чуть не упал со стула. Все вокруг и во мне напряглось, словно на миг натянулись тысячи невидимых нитей между мною и этими кленами, ежевикой, лопухами, подорожником и даже крапинками извести на листьях.

– Линия идет вдоль…

Снова – молчание. Но мне стало ясно, что этот уголок природы реагировал на слово «идет». Идет. Глагол. Почему?

Вернувшись домой, я лихорадочно пролистал работу Гюнтера Ноймана «К современному состоянию исследования Фестского диска», но так и не понял, почему мой уголок так отреагировал именно на слово «идет». Дело, видимо, было не в Ноймане и вовсе не в загадках критского письма, которые никогда меня особенно и не занимали.

Отныне я стал чувствовать реакцию моего уголка на то или иное слово, произнесенное мною вслух, а немного спустя – и на мысль, едва зародившуюся в моем мозгу. А в тот апрельский день, когда за перелеском, судя по всему, случилась железнодорожная катастрофа: грохотало железо, выли пожарные машины и кричали женщины, – в тот день, беспокойный и, казалось бы, не располагавший к углубленному размышлению, я вдруг – ни с того ни с сего – задумался о братстве. Братство, думал я, бывает не по оружию только; братство бывает и по ремеслу, по занятиям или труду, но для всемирного братства нужно, чтобы занятие было всеобщим; для объединения необходимо, чтобы у всех было одно общее дело – только при этом условии братство будет не пустым, не бездельным, – таким занятием может быть, например, земледелие, общность земледельческого опыта. И еще вдруг пришла мне в голову мысль: если человек – существо словесное, в противоположность животным и растениям, то в этом случае объединение людей будет литературным, говорящим сообществом…