в настроении за профсоюз терки тереть.)

Одна из чащоб расположилась близ дома Стэмперов, выше по реке, такая густая и непролазная, что не всякий медведь зайти отважится. Бывало, забредали туда лоси да олени, пытались пробиться – а нынче над их замшелыми косточками такая колючая стена вымахала, что и помыслить нечего просочиться. (На той встрече говорил в основном Флойд – но я не шибко-то слушал. Все не мог уловить, о чем он толкует. Я просто сидел и смотрел в окошко, ровно на то место, где потопли моя лодка с движком, да ерзал оттого, что мой воскресный костюм прямо на мне и сохнет, скукоживается.) Но Хэнк лет в десять нашел путь сквозь эту шипастую стену: обнаружил изрядную систему ходов, что кролики и еноты устроили у самой земли, и, облачившись в клеенчатую накидку с капюшоном, чтоб спину от колючек уберечь, сумел – где на четвереньках, где ползком – пробраться через хитросплетения терний. (Флойд все говорил и говорил; я знал, что он себе думает, будто я и еще полдюжины крутых парней прям-таки разомлеем от его логичности и на край света за ним пойдем. Что ж, за других я не ответчик, а сам – так мешка гнилых яблок за его логику не дал бы. Штаны высохли, я обогрелся. Я нацепил мотоциклетные очки, чтоб он не заметил, если закемарю, пока он вещает, сидел, откинув голову, и оплакивал свою лодочку с моторчиком.)

И как только весеннее солнышко засияло над чащей достаточно ярко, чтоб его света, профильтрованного сплетенными ветвями, хватало глазам, Хэнк стал часами ползать по норам, выведывая новые проходы. Часто он сталкивался с другим исследователем – старым самцом-енотом, который в первую встречу зашипел, заворчал и испустил струю столь пахучую, что посрамила бы любого скунса, но по мере того, как они встречались снова и снова, старый разбойник в черной маске согласился признать чужака в капюшоне вроде как за коллегу-преступничка; встречаясь в темном тернистом коридоре, мальчик и енот вставали нос к носу и похвалялись друг перед другом добычей: «Как пожива, дружище-енот? Свежий клубень? А у меня, гляди-ка, настоящий череп суслика…» (Флойд все говорил, говорил и говорил, а я – в полудреме томясь мыслями о лодке, реке и вообще – начал вдруг думать о всяких давних делах, что уж из памяти начисто выветрились…) Дебри таили несметные сокровища: стальной расклинок, застрявший в кустах; почти доисторический жук, все еще противящийся тысячелетней грязи; ржавый кремневый пистолет, по-прежнему разивший ромом и романтикой… но ничто из этого не могло и близко сравниться с находкой, ознаменовавшей одно прохладное апрельское утро. (Мне подумалось о рысятах, которых я нашел в ягоднике, вот о чем; вспомнились почему-то эти рысята.)

Там, в конце нового, неизведанного коридора, лежали три котенка с серо-голубыми глазками, день-два как открывшимися, что с любопытством пялились на Хэнка из пушистого, выложенного шерстью гнездышка. Если б не куцые хвостики-помпончики да кисточки на ушках, их было б не отличить от обычных амбарных котят, каких Генри топил мешками каждое лето. Мальчик во все глаза глядел на возню зверушек в гнездышке, не веря своему счастью.

– Яйца конские! – благоговейно прошептал он, полагая, что столь дивная находка требует уважительных эпитетов, в манере дяди Аарона, а не крепких словечек из солонки папаши Генри. – Три рысенка – сами по себе… Яйца конские!

Подхватив ближайшего котенка, Хэнк попятился на карачках, продираясь сквозь кусты. Найдя подходящее место, развернулся. На обратном пути он прикинул – хотя и не отдавая себе отчета, – что если мамаша-рысь вернется к логову с другой стороны, то, скорей всего, не полезет в проход, где побывал он, не пойдет туда, где пахнет человеком. Передвигаться с шипящим и кусачим котенком в руке оказалось неудобно – и Хэнк ухватил его за шкирку зубами. Зверек тотчас успокоился и безропотно болтался во рту у мальчика, пробиравшегося через ежевику во всю прыть локтей и коленок.