– Текущего момента? – Он надвинулся на собрание, грозно потрясая над головой бутылкой портвейна. – И откуда это он, по-вашему, текущий? Что ли раньше были сплошь молоко и мед?

Граждане воззрились на него с сердитым недоумением: старик вроде как допустил грубейшее нарушение протокола, прервав их заседание.

– Чего там этот бурдюк трындит про военщину? Срань! – Он высится над столом, его фигура колеблется в сизом дыму. – Все эти базары за депрессию, и все такое, и всякие там забастовки, да? Все – срань собачья. Двадцать лет, тридцать лет, сорок лет и всю Большую войну мне тут всякие втирают, мол, проблема в том или в сем или моя проблема в том-сем. Проблема в радио, проблема в республи-скунсах, проблема в дерьмократах, проблема в коммуняках… – Он сплюнул на пол резко, будто клюнул половицы своим шнобелем. – Все это срань!

– А в чем, по-вашему, проблема? – Главный по Недвижимости откинулся в кресле и скалится на нарушителя, готовый поднять его на смех.

Но старик его опережает: сам невесело смеется, и его внезапный гнев столь же внезапно оседает жалостью. Он качает головой и с печалью взирает на горожан:

– Эх, мальчики, мальчики… – Затем ставит пустую бутылку на стол, длинным узловатым пальцем обнимает новую полную за горлышко и щурится на яркое солнце, косым лучом бьющее из окна «Коряги». – Вы что, не усекаете: всегда одна и та же убогая старая срань?


Можно перечеркнуть ночь пылающей головней – и на мгновение ночь, помеченная огненным росчерком, застынет в своей конечности. Ты можешь быть абсолютно уверен в ее перманентно предательском непостоянстве. Вот и все. Хэнк знал…


Как знал он и то, что Ваконда не всегда держалась нынешнего русла. (Ага… хотите и вы услышать кое-что о реках, друзья и соседушки?)

Все двадцать миль ее прежнего русла отмечены многочисленными излучинами, заводями, старицами и болотами. (Вы ведь страждете узнать пару-тройку фактиков из жизни рек?) Кое-какие из этих заводей очищаются водами окрестных ручьев, вместе они образуют цепочку прозрачных, глубоких, зелено-стеклянных прудов, где у дна гуляют голавли, огромные, похожие на затонувшие бревна; зимой заводи эти служат ночным пристанищем для легионов диких гусей, что летят на юг вдоль побережья; весною над водой нависают длинные и грациозные ветви плакучих ив; когда же свежий ветерок с моря треплет эти ветви, кончики листьев щекочут воду, и мальки лосося и форели, заинтригованные, устремляются к поверхности с таким энтузиазмом, что часто выпрыгивают, чтобы сверкнуть на солнце маленькой серебряной пулей, пущенной из глубин. (Забавно, но эту фишку, про речку, я услыхал не от папаши и не от дядьев, даже не от Мозгляка Стоукса, а от старины Флойда Ивенрайта пару лет назад, когда мы в первый раз сцепились с ним на тему профсоюза.)

Кое-какие из заводей поросли копьями рогоза, затянулись ряской, к радости множащихся нырков и свиязей. Иные же вовсе превратились в топи, могилы кленовых листьев и валлиснерий, что безропотно гниют и безмолвно растворяются в маслянистой ржавой жиже. А есть и такие, что заилились окончательно и пересохли, превратившись в изумрудные оленьи пастбища или ягодные чащобы высотой в пару этажей. (А вышло так, что мне нужно было в город, пересечься с Флойдом Ивенрайтом, когда первый раз случилось это их Закрытое Собрание. Вместо того чтоб поехать на байке, я решил опробовать вживую новый хваленый движок «Джонсон-25», что прикупил на той недельке в Юджине. Разогнался – ну и налетел на какую-то здоровенную хрень под водой. Топляк какой-то, чертова коряга. Движок с корнем вырвало, лодка – камнем на дно, ну а мне пришлось поплавать. Злой был, как пес лохматый, и уж точно