– Пожалуй, ты преувеличиваешь, – попытался возразить я ему. Но он не услышал, продолжая развивать свою мысль, если вдуматься – не столь неординарную. Но это, конечно, если вдуматься.
– А может быть, и раньше. Нельзя воевать против всего мира с его неисчерпаемыми людскими и материальными ресурсами. Тем более, когда не понимаешь зачем. Это азбука стратегии, хотя я никогда в ней не был силен.
«Потому и застрял в своем паршивом листке», – прозвучало в моем мозгу. Я внимательно посмотрел на Пьетро: неужели и в нем заговорил озлобленный неудачник?
– А они знают об этом? – спросил я, подразумевая русских.
– Знают, – спокойно ответил Пьетро. – К тому же у них нет выбора. Они защищают элементарное право на жизнь. Не дутые идеалы, не спесивых вождей, не какой-нибудь новый «изм»: фашизм, национализм, социализм, – он словно выплюнул три последних слова, – а просто родину. В самом банальном смысле слова, то есть место, где родился, где живешь. Их идеологи прекрасно поняли это, назвав войну «отечественной». Они в самом деле воюют за отечество, даже если порою думают иначе.
– А мы?
Пьетро печально пожевал губами.
– За слова. «Революция». «Держава». «Величие». И разумеется, «империя» – как же без нее? «У Италии наконец появилась своя империя». – Выставив вперед челюсть, он очень похоже воспроизвел пассаж из речи вождя по случаю взятия Аддис-Абебы. – А еще из благодарности – за то, что австрияк не бросил нас в Греции, куда мы вперлись, возомнив себя наследниками римских легионеров.
Он тяжело вздохнул и подлил мне вина. Я медленно отпил и посмотрел ему в глаза.
– Так, по-твоему, всё, что сейчас происходит, не имеет никакого смысла? Эти жертвы, эта кровь?
Он вздохнул опять.
– Для русских имеет. Для нас – нет. Мы просто переживаем агонию – и весь вопрос в том, на сколько лет она растянется.
– И что потом?
– Конец, – сказал он всё с тем же полнейшим спокойствием. – Хотя кто знает? Может, удастся еще договориться о мире не на самых позорных условиях. Но уже без этих двух.
Я отпил еще глоток, подцепил серебряной хозяйской вилкой кусочек вяленого мяса и завернул его в чрезвычайно тонкую белую лепешку. Досадно, но маслин в Симферополе не водилось, а времени позаботиться о приличных салатах и горячем блюде с гарниром у Пьетро не отыскалось. При количестве выпитого нами за вечер данное обстоятельство приобретало роковое значение.
– Грустно всё это.
– Ты знаешь, я привык к этой мысли. К трупам привыкнуть не могу, а на это давно наплевать. В отличие от великих полководцев, у которых всё наоборот. Можешь считать меня пацифистом.
– Ты изменился, – заметил я.
– Ты тоже. Сразу же после Абиссинии, только не хочешь себе в этом признаться. Но хватит о грустном. Я вижу, тебе приглянулись русские барышни?
Я кивнул. Пьетро подлил себе и мне вина. (Именно в таком порядке, что свидетельствовало о глубочайшей степени опьянения.) Потом задумчиво проговорил:
– Я тебя понимаю и сам сожалею, что познакомился с ними совсем недавно, всего три недели назад. Надя – это сокровище. Но не рассчитывай на быстрый успех, над этим бриллиантом нужно потрудиться. Я не пытался. Впрочем, он драгоценен сам по себе, без практического применения. И даже не нуждается в оправе. А Валя оправляет ее совсем не плохо, правда?
Я не мог с ним не согласиться.
– Кстати, имя Нади означает «надежда», – добавил Пьетро.
– Speranza, – повторил я за ним. – На что?
Утром русские не очень успешно бомбили железную дорогу. Спросонок я услышал, как над городом взвыли сирены, в районе станции затарахтели зенитки, несколько раз громыхнуло – и снова сделалось тихо. Посмотрев на часы, уронил голову на подушку. Вчерашний перебор давал о себе знать. Предстоящая встреча с Надей представлялась не столь соблазнительной, какою казалось мне вечером.