Лёхич глядел на неё, не понимая. Она рассказывала, едва шевеля губами:

– Три места дали только на класс, чтобы питаться бесплатно. Ажелающих-то нашлось сразу человек семь… И все успели со справками, – прибавила она с досадой.

Лёхич думал, что сейчас ему попадёт из-за того, что он не сразу справки принёс. Но мама только бросила в сторону, неизвестно кому:

– Если такие нищие вы, то зачем было идти в элитную школу?

В Лёхиче всё росло и росло изумление. А сквозь него проступала тихая радость, в которую он боялся поверить.

– А к… кому дали? – спросил он, боясь поднять на маму глаза.

– Каталкину, вроде, – сказала мама. – И потом девочке ещё, я не помню фамилий…

– Может, Катушкину? – перебил Лёхич.

У них Каталкина не было.

Мама, не слушая его, продолжала:

– А третий – этот, ваш… Ты говорил, новенький пришёл к вам. Вроде, Прокопьев. Семеро у них там по лавкам, и отца нет. Умер, вроде, отец.

И снова сказала кому-то ещё, не Лёхичу:

– А ты, лахудра, думала, когда семерых заводила, что всякое может быть? Или заранее знала, что сможешь всюду ходить побираться: «Ах, у меня детей много!»

Он вздрогнул, услыхав, с какой ненавистью она говорит. И тогда она ему объяснила по-свойски, по-бабьи, точно своей подружке:

– Мамка там – пугало огородное, видал бы ты! Волосы вот так, в разные стороны… И на человека-то не похожа…


Лёхич как-то видел её – мама новенького приходила зачем-то в школу. Она и впрямь не похожа была на маму. И на человека не похожа была, скорей на какую-то птицу. Всклокоченная, с длинным носом. Ростом низенькая, и ещё сутулится. Руки она в карманах держала, и локти торчали назад, как будто крылья.

Но не было никаких сомнений, что она – чья-то мама, потому что за её куртку сбоку держалась какая-то малявка, Лёхич и не понял даже, мальчик или девочка. И эта малявка пищала:

– Мам… Ну, мам…

И новенький тоже, увидев её, вдруг улыбнулся и тихо сказал:

– А, мамка… – и побежал к ней.

Лёхича тогда зависть кольнула, только он не понял, что это зависть. Больно где-то внутри сделалось и очень одиноко. Сам он никогда не сказал бы про свою маму вот так: «А, мамка…» Чуть удивлённо и с проступающей сама по себе улыбкой…

– Я, если б была такая страшная, чёрная, сидела бы тихо, чтоб меня и не видать было, – горячилась между тем мама Лёхича. – А эта – выскочка, так и лезет вперёд, выпячивает своего сынка.


На собрании мама Прокопьева вела себя и вправду странно. Лёхичева мама глядела на неё и кривилась. Классная, Галина Николаевна, рассказывала, у кого как с математикой, хвалила двух ребят, что они стараются, а про всех остальных говорила скопом, что все позабыли, какие в лицее требования, и что надо было думать, прежде чем поступать…

– Больше я и не знаю, про кого доброе слово сказать! – разводила она руками, поворачиваясь так, чтоб её руки всем были видны.

И за одной партой лохматая, носатая женщина по-школьному, по-хулигански подсказывала ей громким шёпотом:

– Ещё Прокопьев! Миша Прокопьев!

Мама Лёши Михайлова оглядывалась на соседок, сама вертелась, как школьница, кивая всем на маму-Прокопьеву, приглашая всех молча осудить её. А той до них дела не было, лишь бы похвалили её сынка.

– Прокопьев – такой же разгильдяй, как и все! – отреагировала, наконец, математичка. – При его-то способностях, я вам скажу, он даже не вполсилы, он во-от на столечко учится.

Она показала двумя пальцами – на сколечко, и носатая вдруг расцвела. Всё-таки вытянула она похвалу своему разгильдяю – не учёбе, так хотя бы его способностям.

А после собрания, как ни расстроена была мама Лёхича, что ему не хватило бесплатных обедов, она остановилась в коридоре поговорить с другими родителями про то, как трудно сейчас учиться и как много денег надо сдавать – то на ремонт, то на какие-нибудь курсы-факультативы, то на поездку в театр.