А потом она поняла, что мобилер стоит у обочины дороги, и место ей знакомо: впереди, перечеркнутая серебристой лунной дорожкой, струится река, вода темна, но зыбко-прекрасна, и вокруг покой, о котором можно лишь мечтать. Монтроз молча вышел из мобилера, и Маред, посидев минуту, пошла следом.

Он сидел на толстом бревнышке у кострища, где они в прошлый раз так и не разожгли огонь – из-за боязни Маред, разумеется. И снова повеяло запахом дыма от волос и кожи Монтроза, речной сыростью, страхом и постыдным горячим удовольствием. «Приручение, – подумала Маред отстраненно. – Он меня приручает, как зверька. Воспитывает, приучает к рукам. За хорошее поведение гладит и кормит лакомствами… Но если сейчас хоть пальцем прикоснется – уйду. Вот прямо пешком уйду в город…»

– Идите, искупайтесь, – с непредставимой обыденностью сказал Монтроз, сползая с бревна и растягиваясь на траве лицом к ночному небу. – Полотенца, правда, нет. Поэтому снимайте все – я не буду смотреть. Потом наденете сухое.

Так же бездумно Маред отошла к воде, даже не удивляясь своему равнодушному согласию, быстро разделась догола. В самом деле, не надевать же потом мокрое белье. А на его светлость – плевать. Вошла в холодную и черную, как закопченное стекло, воду, только мелкая серебряная рябь показывала, где кончается вода и начинается берег. Нырнув, проплыла, сколько смогла, не щадя тщательно уложенной прически, и вынырнула, только задыхаясь.

Время застыло. Она плавала, плескалась и ныряла до изнеможения, не боясь ни судорог, ни коряг на дне. И вылезла, лишь поняв, что руки-ноги налились свинцовой усталостью, а тело не чувствует холода. Отжала волосы, вытерлась рубашкой и с трудом оделась, не попадая непослушными пальцами по пуговицам и застежкам. Корсет даже трогать не стала, едва не рассмеявшись: после черной, почти бездонной пустоты ночной реки натягивать и зашнуровывать атласное орудие пытки? Это выглядело такой нелепицей, что сумасшествие обычного мира сразу вернулось на свое место.

Перекинув через руку мокрую рубашку, корсет и шейный платок – форменный, с корабликами – Маред вернулась к кострищу. Мобилер неярко светил фарами, Монтроз сидел немного в стороне от круга света, но даже так можно было разглядеть, что волосы у него мокрые. Тоже купался? Маред подошла и, по-прежнему не думая, присела рядом. Монтроз снял длинный сюртук и набросил ей на плечи.

Упрямиться и возмущаться, как она непременно сделала бы раньше, не хотелось. Маред равнодушно сунула руки в рукава: сюртук был приятно теплым, а воздух – холодным, просто ледяным – хоть обратно в воду залезай. Сунув ладони в складки платья, чтоб хоть немного согреть, она спросила равнодушно, будто речь шла о ком-то другом:

– Я действительно порочна, раз могу получить удовольствие, отдаваясь мужчине за деньги?

– Не думаю, – так же спокойно отозвался Монтроз. – Способность получать телесное удовлетворение – это не порок, а дар богов. Деньги здесь решительно ни при чем, телу ведь нравятся не они, а ласки, слова, любовные игры.

– Почему тогда раньше…

Она остановилась не от стыда, а от невозможности правильно объяснить то, что хотела сказать, но Монтроз, кажется, понял.

– Иногда чувственность просыпается слишком поздно или не просыпается вовсе. Иногда принимает странные искаженные формы. Случается, что первый опыт оказывается неудачным или даже калечащим. Давление общественной морали, принуждение или развращение, грубость и безразличие к чужим нуждам, отрицание важности своих желаний… Чувственность похожа на прекрасный, но очень хрупкий цветок, растущий среди множества опасностей. Любая из них – и цветок погибнет или вырастет уродливо искривленным. И потребуется множество усилий, чтобы вернуть ему силу и красоту. Вы не порочны, тье. Вы просто вдруг обнаружили, что не все в вашем теле подчиняется велениям разума. И ладно бы разума, но вы пытались жить так, чтобы ваши тело и душа всецело подчинялись морали – а это плохой садовник. Он предпочитает не растить цветы, а выпалывать их и мостить сад красивой цветной плиткой по линеечке. Ни колючек, ни сорняков, ни гадких червей. Цветов, правда, тоже нет, разве кое-где торчат дозволенные и очень приличные вазоны.