Между тем повозка остановилась в каком-то глухом тупике, где текли помои и пахло солёной рыбой. Кимитакэ спустили на землю, и прежде, чем он успел что-то сообразить, его руки оказались за спиной и на запястьях щёлкнули наручники.

Его повели в сторону длинного здания в три этажа. Возможно, со стороны улицы у него был великолепный фасад, но здесь, с тыла, можно было разглядеть только влажные серые кирпичи и типовые окна, какие бывают в казармах.

Они вошли через чёрный ход и начали подниматься по тесной лестнице, а потом втолкнули через узкий коридор, где едва ли разойдутся два человека, в полутёмную комнату.

Стены в здании были голые, из такого кирпича, а проходы освещались лампами, забранными в металлические плафоны. Кимитакэ так пока и не понял, что здесь расположено. Это было похоже на официальное учреждение, вроде канцелярии или тюрьмы, но что-то в воздухе подсказывало – это не так.

В комнате из обстановки были циновка в углу и ещё одна возле входа. Кимитакэ сразу сообразил, что возле входа будет сидеть тот, кто охраняет, прошёл в угол и сел. Потом, после какого-то количества мучений, смог протащить скованные руки под собой так, чтобы они были спереди.

Теперь он сидел, положив руки на колени. И вдруг ощутил, – не разумом, а спиной и плечами, – что он опять в клетке.

Люди в костюмах смотрели и не возражали, но и не говорили ни слова. Когда он закончил, двое переглянулись и вышли, а один, тот самый, что разговаривал с ним на остановке, опустился на циновку и достал из кармана блокнот и химический карандаш.

– Имя? – спросил он.

– Вы должны были знать моё имя, оно в ориентировке прописывается, – напомнил Кимитакэ. – Но если вам это важно, я могу показать, как оно пишется.

– Здесь я задаю вопросы, – напомнил человек. Но теперь, видимо, сбившись с мысли, спросил другое: – Лет тебе сколько?

– Шестнадцать.

– Самый лучший возраст…

Воцарилась тишина, и в этой тишине скрипел химический карандаш.

– Почему вы так говорите? – спросил Кимитакэ. Он не был уверен, что получит ответ, – но молчание было настолько тяжёлым, что он просто обязан был его нарушить.

– В этом возрасте я последний раз был счастлив, – послышалось в ответ.

– Видимо, моё счастье пропало ещё раньше, – заметил Кимитакэ. – Не могу припомнить даже последнего дня, когда я был хотя бы собой доволен. У меня всё внутри натянуто, как тетива. И каждый день по ним что-то да врежет.

– У тебя ещё чувства чистые. Разочарований пока ещё мало. Вот увидишь – дальше в жизни лупить тебя будут по-прежнему. Но ты уже привыкнешь. Как там наш классик литературы Акутагава писал? Ко всему человек привыкает.

– Это Достоевский.

– Что?

– Это у Достоевского было, в «Преступлении и наказании». Там такое говорил Мармеладов, отец Сонечки.

– Ну вот видишь, как велик наш Акутагава! Его и Достоевские читают у себя в «Преступлении Мармеладов».

– А почему вы считаете, что только в этом возрасте были счастливы? – Кимитакэ решил, что обсуждать литературу с таким неучем слишком опасно.

Вообще сейчас такое время – опасно обсуждать даже французскую литературу. Вот Кимитакэ буквально на днях обсуждал с младшим братом Мопассана, потом поговорил с Банкиром про другого автора, новомодного, – и с тех пор школьник попадает из одной передряги в другую, а этот новомодный автор ему каким-то образом открытки шлёт…

– Ну вот снилось мне недавно… – человек вздохнул. – Будто я опять подросток и лежу в больнице. А больнице – здесь же, рядом, втиснутая в переулок возле городской управы, и там почему-то цветы вокруг в клумбочках. Там во сне всё не так, как здесь, и сразу другие сны вспоминаешь – про какую-то канцелярию, которая размещена в чайном домике. А стоит этот домик во дворике за универмагом. Хотя ты, наверное, не знаешь ещё, где здесь универмаги.