Сидел он, думу невеселую думал. На селе уже кто-то донес ему весть о померших родителях в Долядудье, о разобранной кем-то хате. Ну? Куда ему теперь идти? И здесь на селе никого. Один как перст остался. И выпивал он горькую, матку с батькой поминал, закусывал…

И тут глядит, из церквы выходит барышня в светлом платье, в шляпке такой, садится с помощью кучера в коляску. Кучер неловко ногу занес да и сорвался, растяпа, брякнулся на землю, а лошади и заржали и понесли. Миг! Солдат знает, что это такое. Уже на ногах, опрокинул мешок, с колена слетела фуражка. Да и побёг наперерез, сильнее, сильнее, вытянул руки и ухватил лошадей под уздцы. А был он крепок, даром что все лучшие годы армии да царю роздал.

Так и спас ту барышню.

И она поинтересовалась, кто он, и откуда, и куда путь держит. Солдат, подкрутив ус, все как есть сказал. И она его благодарила, денежку какую-то давала. А солдат и не взял.

И ушел к себе в Долядудье. Ходит там, смотрит на разоренье. На речке рыбу ловит, шалашик построил. Так и живет. У костра лежит, ушицу хлебает, трубочку курит.

А как-то слышит: топот конский. Подъезжает бричка. Кучер вежливо зовет его с собой к купцу Максимову на село. Солдат поверх исподней рубахи мундир свой надевает двубортный с неугасшими еще пуговицами, фуражку, коротенькие солдатские сапоги – прежде прочистив их, – да и едет. Купец его к чаю приглашает, потчует. Известно, какой купеческий чай: мед, да вино, да рыба, да бараньи ребрышки, да пироги, да икра с блинами. Как, спрашивает, звать-величать? Максим Долядудин. По деревне-то и взял себе фамилию. Ишь, да мы тезки, купец ему, я – Максимов. И по душе пришлись друг другу. Купец благодарил его за спасение дочки́, мол, ежели б далее лошади понесли – разбилась бы ее головка, там же круча какая над рекою, обрыв. Солдат тоже благодарит за чай по-купечески. Встает да кланяется, обратно собирается. А купец ему: постой, служивый, это только присказка, а купеческая благодарность впереди. И дает ему золотых царских червонцев кубышку.

– Так и забогател твой дед, – закончила рассказ баба Устя.

– Дюрга? – спросил Сеня.

– Нет, Дюрга – Георгий, а того деда солдата звали Максим. От него пошел весь наш Жарковский такой вот род.

– Так тот солдат был Долядудин?

– Ну так. А его сын, Никифор-то, стал Жарковский.

– Как же так, баб Устя?

– Да вот так уж и есть. Дюже горяч он был, той Никифор, как сто пожаров. Чуть что не по нем – в крик и в драку. Оттого и на хутор ушел. Сынок-то его, дедушка твой Дюрга тоже с огнем, да поспокойнее. Поспокойнее, но того и гляди обожжешься.

Это уж Сеня и сам знал. Дед запросто мог перетянуть вожжой, если опростоволосился – коз, там, запустил в пашню или мешок с зерном оставил на дворе на ночь росистую… Большеносый, узколобый, узколицый, дед солёно ругался и был круто-жесток временами. И силен, хоть вроде и невысок, и стар уже. А как разденется, так все мышцы катаются будто бока чугунков или яблок-антоновок по осени. Дед Сене напоминал какой-то заморский корень, и не заморский, а приморский – женьшень. Видел картинку в журнале на этажерке. Этажерка стояла в углу у стола, вся заваленная старыми журналами «Вокруг света», с какими-то склянками, в коих уже окаменели мази, прополис, со свечками, столь потрепанным Евангелием, что один из гостей, заметив, пошутил насчет Нового-то Завета, мол, ветх на самом деле, как и прежний.

Вот и дед был такой весь перекрученный, жилисто-мускулистый, как тот корень на картинке. Картуз наденет – один нос торчит. Глаз не видно, но ясно, что глядит кругом цепко-прицельно, в синей рубахе в горошек, в жилетке кожаной потертой, в коричневых штанах и в кожаных хоть и старых, но крепких еще сапогах со сбитыми каблуками. Идет, постукивая прутиком по колену. Бородка короткая, черно-белая,