Пробежав, свалился на домотканую дорожку и заснул. Во сне он всхрапывал, матерился, слюнные пузыри лопались в уголках губ.
– Старая ты б… – сказала ему старуха, когда он очухался, – паскуда старая, алкоголик, нажрался, сука…
– Ты меня не сучи, – угрюмо, но робко отозвался старик. – Не на твои пил, меня ребята угостили…
– А-а, ребята! А что-то как я на улицу выйду, никто мне не подносит, а тебе что вчера, что сегодня…
– Да кому ты нужна, старая проститутощка, – старик никак не мог выговорить последнее слово, поэтому повторил его еще раз, – да-да – проституточка старая.
Старуха знала средство. Она распустила серые жидкие волосы, очески которых наполняли гребешок и липли на желтоватую эмаль водопроводной раковины, она завыла, заойкала, запричитала; она вспоминала свою молодость и жалела, что не вышла замуж за нэпмана Струева Григория, она билась головой о чугунные шишечки старой кровати, и соседка, накинув вигоневый платок, уже летела на вопли по снежной тропинке. «Ах, Марья Египетовна, бедная, вот уж наградил господь…»
– И чего орешь, чего орешь, – медленно, заунывно начал старик, – я тебе зла не сделал, разве я тебя бил когда?
– Бил, бил, а то как не бить, – живо вскинулась Марья Египетовна.
– Эко, ну и поучил разок, дак чо, один раз всего. Довела.
Махнул рукой, плюнул и побрел на улицу, потому что соседушка обняла старую, что-то шептала ей на ушко.
Старик навалился грудью на калитку и тупо рассматривал искрящиеся снежинки. Прошло, давно прошло то время, когда он мог что-то вспоминать, на что-то рассчитывать, надеяться.
Если б он поднял голову, то увидел луну, а может, и искусственный спутник «Луна», который кончиком иголки чертил черное небо, не задевая звезд.
Но он вдруг вспомнил, что есть у него в заначке бутылка «Московской», где еще грамм триста оставалось.
Проваливаясь в сугробы, добрался до сарайчика, где раньше держали скотину, пока разрешали держать в городе, а сейчас фиг с маслом там обитал.
Разрыл по-собачьи сугроб, звякнул зубами о горлышко, забулькал. Ох, хорошо.
Поначалу жалеть старуху стал. Вернулся в дом смирный, смурной, махорочки скрутил, но та уже приподнялась, ободрилась, учуяла запах свежего спиртного и по-новой завела волынку.
– Молчать! Молчать! – завопил он, гроханув кулаком по столу. – Ты меня, стервоза, загубила, ты меня своим писком вечным довела, что хоть в петлю лезь! И полезу. К чертовой бабушке тебя!
– Лезь, лезь. Хоть сейчас. Это тебя к чертовой бабушке!
И опять выскочил на улицу. Хмель бродил по жилам. Было весело. Сорвал бельевую веревку и к сарайчику.
Но когда уже наладил все: петлю, табуреточку, крюк – скушно помирать стало.
– Э-э нет, – вслух сказал старик.
Он разрезал веревку на два куска. Одним обмотался вокруг пояса, из другого сделал петлю на горло и повис на стенке, как большая, мятая, трепаная и не раз теряемая кукла.
Да-да, и вы бы сказали, что он висел, как кукла посреди того, что творилось и творится кругом.
Он висел, ожидая шагов, шума, чтобы свесить голову набок, высунуть язык и выпучить глаза.
Дождался. Старуха, у которой сердце остановилось при виде раскрытой двери сарайчика, мешкала, топотала ногами, а соседка, снедаемая любопытством, заглянула в сарайную черноту и такой вопль издала, что уже через полчаса затарахтел около дома мотор трехколесного милицейского мотоцикла, и сквозь тарахтенье, пропадая в сугробах, спешил к сараю, где уже собрались разнообразные фигуры, оперуполномоченный Лутовинов.
А «Скорая помощь» еще не приехала.
Пистолет – наголо, и желтый кружок света от карманного милицейского фонаря, сделанного в Китае, уперся в искаженное лицо самоубийцы.