такие кинофильмы, где бьют друг друга в лицо, истязают, убивают
людей, в фильмах много извращенного. У вас это считается
интересным. У нас же проповедование подобных явлений считается
вредным».
В одном тут Хрущев абсолютно прав.
Фильм, действительно, воздействовал на молодежь.
Сильно воздействовал.
Правда, вопреки его прогнозам,
в среде советской молодежи не прибавилось
ни мордобоя,
ни истязаний,
ни убийств,
ни извращений.
Да и воздействие,
мощное воздействие,
было,
строго говоря,
не на молодежь,
а,
как теперь принято выражаться
заимствованным в Америке словом,
на тинейджеров.
А по-нашему – на подростков.
К коим и я в относился в то время.
То есть от одиннадцатилетней мелюзги
до выпускников средней школы.
На нравственную составляющую картины нам было,
разумеется,
глубоко наплевать.
То есть наплевать на мексиканских крестьян,
которых грабят бандиты Калверы.
Мы-то, естественно, прекрасно понимали,
что этих скучных крестьян
пришлось засунуть в фильм
по идеологическим соображениям.
Чтобы показать благородство и справедливость
граждан США, рискующих жизнью,
ради торжества справедливости.
Уже тогда, в подглуповатом возрасте,
мы прекрасно понимали,
что без идеологии в кино никак нельзя.
Запредельное восхищение у нас вызывали
семеро,
великолепно обшитые голливудскими костюмерами,
и снабженные голливудскими бутафорами
самым разнообразным оружием,
изрыгающим яростный свинец.
Крисс в исполнении Юла Бриннера
был, разумеется, главный герой.
Но щенячий восторг вызывал в наших душах
Бритт,
который на железнодорожной станции
продемонстрировал виртуозное владение ножом,
вогнав его с тридцати ярдов
прямо в сердце глупого скандалиста.
На глупого скандалиста нам было,
разумеется,
тоже глубоко наплевать.
И вот эта сцена,
отполированная прожженными голливудскими спецами
до солнечного сияния
и покрытая сверху еще и слоем лака,
породила в среде советских подростков
эпидемию кидания ножей.
Нож стал одним из вторничных половых признаков,
отсутствие которого было постыдно.
До исступления и умопомрачения,
пытаясь при этом еще и передать пластику Бритта,
которого с блеском сыграл Джеймс Коберн,
мы кидали ножи.
В ход шло все,
что имело лезвие, которое могло воткнуться
в дерево,
в доску,
в забор,
в дверь,
в стену сарая.
Всё, разумеется, кроме кухонных ножей,
на которых лежала постыдная печать
вылинявшего быта.
Раскладные охотничьи ножи «Белка»,
у которых пластмассовая накладка на ручку была сделана в виде белки.
Примерно такие же «Пантера» и «Лиса».
Ножи с рожками для извлечения гильз из ствола ружья.
Ножи-бабочки.
И даже выкидные ножи.
Но это была страшная редкость,
поскольку ими владела
отъявленная шпана,
которой до первой отсидки оставалось лет пять или меньше.
Но в основном были ножи попроще —
обычные складные, без изысков,
которые стоили в любом магазине «Культтовары» в пределах рубля.
Вполне понятно,
что ножи, пущенные подростковой рукой,
гораздо реже втыкались в забор или сарай,
чем ударялись плашмя,
что в конце концов выводило их из строя.
И тогда пацаны на уроках труда
зажимали в тиски металлические пластинки
и напильником заостряли их на конце.
И обматывали ручку самоделки проводом, а поверх него изолентой.
И швыряли,
швыряли,
швыряли
до исступленья
в деревья,
в доски,
в заборы,
в двери,
в стены сараев.
Швыряли до умопомраченья.
Именно оно заставило меня и Толика Гершмана
зимой 1963 года
за сараями
при стечении десятка подростков,
чуть менее умопомраченных,
разыграть сцену «на железнодорожной станции».
У Толика был самопал —
прикрученная к деревянной ручке трубка,
в которую засыпается сера от спичек
и закладывается некое подобие пули.