Долгий снегопад
Осыпается чайная роза.
Лишь вчера встала в вазу она.
В состоянии анабиоза
этот дом. И Москва. И страна.
Все замедлилось. И слава Богу.
Сколько можно, трава не расти,
приходить от истока к итогу,
пропуская всю прелесть пути.
Этот снег от Находки до Бреста,
бесконечный его марафон,
наконец-то поставил на место
суетливую смену времён.
«На Садовом эти домики…»
На Садовом эти домики
в сотне метров друг от друга.
На крылах силлаботоники
по Москве гуляет вьюга.
Жизнь – тайга, саванна, прерии,
чёрный рэп Оксимирона.
Чехов был соседом Берии.
Слава Богу, не синхронно.
Узкий дом окошком косится
на широкого соседа.
Третий день чересполосица
снегопада-снегоеда.
Ежегодная эмпирика
там даёт ходьбе сноровку,
где февраль и март сцепились, как
два шофёра за парковку.
Что за дни: сырые, гиблые…
Как у вас дела, Европа?
А у нас дела, как в Библии
от Созданья до Потопа.
«Прочтут иль не прочтут – не в этом дело…»
Прочтут иль не прочтут – не в этом дело,
а в том, чтобы строка летать умела,
не опускаясь в жижу тех болот,
где тоже – жизнь, но ей живет лишь тело,
людской души пленительный оплот…
А впрочем, этот ход мой – тоже плод
мозгов.
Перо не этого хотело.
Перо? Причем оно, когда давно
рождение стихов сопряжено
с холодным четким шрифтом на айпаде.
И превращение воды в вино,
свершенное когда-то веры ради,
теперь, к всеобщей, видимо, досаде,
должно забытым делом стать.
Должно!
Но не становится. И в этом – Бог.
Айпад, папирус, устная ль основа —
пространство услыхать тебя готово.
Ты звук прогнал, а он вернулся снова.
Бери хоть лист, хоть с дерева листок,
и пропадите, Запад и Восток!
Прав Иоанн:
вначале было Слово!
«Хриплый диск из двадцатого века уныл, но не врет…»
Хриплый диск из двадцатого века уныл, но не врет:
так и жили, не пятясь назад и не глядя вперед,
понимая, что есть настоящее, но ненадолго.
И смешок саксофона, ворвавшись в скрипичную нудь,
и не чаял о том, чтобы грусть одолеть как-нибудь
в этом стоне, который и рвался как раз там, где тонко.
Ну, да что уж теперь – о двадцатом… Движение лет
повторяет сквозь явственный шорох знакомых примет
начинавшихся судеб бессмысленные катастрофы.
Остается все то, что всегда оставалось у нас:
лаконичная горечь последних отчаянных фраз,
да веселье пиров, да печальные мудрые строфы.
Нашу жизнь предсказать – не особенный труд. Но – к чему?
Прав ли Тютчев, что наша Россия не внятна уму,
или прав Губерман, усомнившийся в тютчевской мысли,
все равно предстоит даровитым моим землякам
то свершать, то губить, что дано им, бродя по векам
по земле, над которой над грозами звезды повисли.
«Там жизнь была невнятна, как живое…»
Там жизнь была невнятна, как живое
волнение подводного хвоща.
Внезапно откликалось ретивое
на колыханье легкого плаща.
И представал то серым, то лазурным
враждебный реставрациям фасад.
И прошлое, казавшееся бурным,
охрипшим тембром не звало назад.
Зато меня другое поражало:
все запахи, все звуки, все цвета
так яростно в меня вонзали жала,
как прежде никогда… Как никогда…
И, переполнен этой сладкой болью,
не возразишь дыханью майской тьмы,
всему великолепному разбою,
который жизнью называем мы.
Я – шаг короткий от потомка к предку.
Плывун коварен под мой ногой.
Что шепчешь, куст? Отдай мне эту ветку,
которую я помню и нагой.
«Возвращений всегда чуть поменьше, увы, чем уходов…»
Возвращений всегда чуть поменьше, увы, чем уходов.
И на злую судьбу не греша,
уходя навсегда от друзей, от семей, от народов,
ротшильд вряд ли счастливей бомжа.
Потому что уж слишком хорош этот майский прозрачный,
острый воздух, не жаркий с утра,
и бассейн возле виллы, и сон у лачуги барачной,