Москва-река мне кажется канвою,
Границей, за которою луга.
Не два ли на заре до них шага?
Но мы уже в другом воздушном слое,
Где всё отодвигается в былое,
И ничего нам в жизни на двоих
Не остаётся, кроме глаз твоих.
Он белокурый был, и был он ясноокий.
Враждебная пред ним вооружалась ширь,
А у него сперва праща, потом псалтирь,
И дух воинственный, и голос одинокий.
Велел ему Господь: врагов утихомирь!
И рухнул супостат могучий и жестокий;
И был с Давидом Бог, и жёны, и пророки;
Плясал он, хоть грехи тяжеловесней гирь.
Ни Бога, ни себя противнику не выдав,
Он восторжествовал средь гибельных потерь,
И множились вокруг соблазны разных видов,
Но видел он, куда ему открыта дверь;
И потому Твой Сын, Сын Божий – Сын Давидов,
Что Ты, Пречистая, царя Давида дщерь.
«Посредственно», – оценка по письму,
И больше никакого урожая.
Нет, не язык, – ты сам чужой всему,
Когда твоя земля тебе чужая.
И даже если все дороги – в Рим,
И древний Рим ты взял бы на заметку,
Доказывая, что неповторим
Ты, запертый в свою грудную клетку.
В твоем распоряженье столько слов,
Унылый совладелец готовален,
Что сам ты, словно мумия, готов
И только потому оригинален.
Когда бы хоть один глубокий вздох,
Пускай хоть в безднах, если не на кручах,
Такое тяготение эпох
От вековых корней до звезд падучих,
Что в просторечье музыкою сфер
Зовется бескорыстная стихия,
В которой ты Шекспир и ты Гомер,
В которой Баха слушают глухие.
И время, и пространство заодно,
И жизнь, и смерть наедине с народом.
Не задано – воистину дано.
И это называют переводом!
В музейной рухляди была забыта лира,
Забыта Библия среди сожженных книг,
А я себе в мой век не сотворил кумира
И памятник себе поэтому воздвиг.
Готовый предпочесть изгнанью заточенье,
Гонений избежав и не снискав похвал,
Уединение и самоотреченье
Соблазнам вопреки я смолоду избрал.
И не участвовал я в повседневном торге,
Свой голос для других в безвременье храня;
Кретьен, Петрарка, Свифт, Бодлер Верлен, Георге,
Новалис, Гёльдерлин прошли через меня.
В готических страстях и в ясности романской,
В смиренье рыцарском, в дерзанье малых сих
Всемирные крыла культуры христианской
Призвание мое, мой крест, мой русский стих.
Останется заря над мокрыми лугами,
Где речка сизая, где мой незримый скит,
И церковь дальняя, как звезды над стогами,
И множество берез и несколько ракит.
В России жизнь моя – не сон и не обуза,
В России красота целее без прикрас,
Неуловимая целительница Муза,
Воскресни, воскресив меня в последний час!
Интервью с Владимиром Микушевичем
Беседу вела Ольга Афиногенова
О. А. – Владимир Борисович, Вы перевели огромное количество произведений классиков мировой литературы, переводите с французского, английского, итальянского, испанского, но особенно много с немецкого, и даже с русского на немецкий язык, пишете на немецком. Почему именно немецкая литература и философия занимает такое важное место в Вашей жизни? Был ли у Вас некий особый импульс к изучению немецкого языка, некое предвидение того, что немецкая культура сыграет столь значительную роль в Вашей судьбе?
В. Б. – При всей моей любви к испанской поэзии, с испанского я ничего не перевёл, хотя не оставляю замыслов перевести Гонгору и Кальдерона (La Devoción de la Cruz). Что касается немецкого языка, с ним я соприкоснулся в раннем детстве через мои любимые сказки братьев Гримм, почти незаметно от чтения на русском языке перейдя к чтению на немецком. За этим последовали стихи «Ich weiss nicht, was soll es bedeuten» Гейне (см. моё стихотворение «Лорелея») и «Zu Bacharach am Rheine» Брентано. С тех пор завораживающая музыка немецкого стиха и прозы (Новалис, Гофман) не отпускает меня. И немецкую философию я воспринял через немецкий язык (Гаманн, Шопенгауэр). Постоянно читаю Ницше, усматривая в сверхчеловеке тончайшую иронию над человеческой заброшенностью в мире, где Бог умер. Впрочем, я полагаю, что Ницше хотел сказать: Если Бог умер, значит, Он воскреснет; иначе тот, кто умер, не был Богом. Особое значение для меня имел и имеет Рихард Вагнер, его музыка и поэзия: «Vom Gral ward ich zu euch daher gesandt».