– Пес! – Софья выхватила у него свиток, смяла, швырнула… Черный плат упал с ее головы. – Вернусь со всеми полками, твоя голова первая полетит…
Троекуров, кряхтя, нагнулся, поднял указ и, будто Софья и не бесновалась перед ним, окончил сурово:
– А буди настаивать станешь, рваться в лавру, – велено поступить с тобой нечестно… Так-то!..
Софья подняла руки, ногтями впилась в затылок и с размаху упала на постель. Троекуров осторожно положил указ на край лавки, опять поскреб в бороде, думая, – как же ему, послу, в сем случае поступить: кланяться или не кланяться? Покосился на Софью, – лежала ничком, как у мертвой торчали из-под юбки ноги в бархатных башмаках. Медленно надел шапку и вытиснулся в дверь без поклона.
20
«… А что ты мешкаешь в таком великом деле, то нет того хуже…»
Письмо дрожало в руке Василия Васильевича. Придвинув свечу, он всматривался в наспех нацарапанные слова. Снова и снова их перечитывал, силясь уразуметь, собрать мысли свои. Двоюродный брат, Борис, писал: «Полковник Гордон привел к Троице Бутырский полк и был допущен к руке, Петр Алексеевич его обнял и целовал многократно со слезами, и Гордон клялся служить ему до смерти… С ним же прибыли иноземные офицеры, и драгуны, и рейтары… Кто же остался у вас? Небольшая часть стрельцов, коим лавки свои да промыслы, да торговые бани покидать неохота… Князь Василий, еще не поздно, спасти тебя могу, – завтра будет поздно… Федьку Шакловитого завтра будем ломать на дыбе…»
Борис писал правду. С того дня, как Софью не пустили в лавру, ничем нельзя было остановить бегства из Москвы ратных и служилых людей. Бояре уезжали средь бела дня, нагло. Неподкупный и суровый воин, Гордон пришел к Василию Васильевичу и показал указ Петра явиться к Троице…
– Голова моя седа, и тело покрыто ранами, – сказал Гордон и глядел, насупясь, собрав морщинами бритые щеки, – я клялся на Библии, и я верно служил Алексею Михайловичу, и Федору Алексеевичу, и Софье Алексеевне. Теперь ухожу к Петру Алексеевичу. – Держа руки в кожаных перчатках на рукояти длинной шпаги, он ударил ею в пол перед собой. – Не хочу, чтоб голова моя отлетела на плахе…
Василий Васильевич не противоречил, – бесполезно: Гордон понял, что в споре между Петром и Софьей Софья проспорила. И он ушел в тот же день с развернутыми знаменами и барабанным боем. Это был последний и сильнейший удар. Василий Васильевич уже много дней жил, будто окованный тяжелым сном: видел тщетные усилия Софьи и не мог ни помочь ей, ни оставить ее. Страшился бесславия и чувствовал, что оно близко и неминуемо, как могила. Властью оберегателя престола и большого воеводы он мог бы призвать не менее двадцати полков и выйти к Троице – разговаривать с Петром… Но брало сомнение, – а вдруг вместо послушания в полках закричат: «Вор, бунтовщик?..» Сомневаясь, – бездействовал, избегал оставаться с Софьей с глазу на глаз и для того сказывался больным. С верным человеком тайно пересылал в Троицу брату Борису письма по-латыни, где просил не начинать военных действий против Москвы, излагал различные способы примирить Софью с Петром и возвеличивал свои заслуги и страдания на царской службе. Все было напрасно. Именно как во сне кто-то, будто видимый и непроглядный, наваливался на него, душа стонала и ужасалась, но ни единым членом пошевелить он был не в силах.
На огонек сгоревшей наполовину восковой свечи налетела муха; упав – закрутилась. Василий Васильевич положил локти на стол, обхватил голову…
Вчера ночью он приказал сыну Алексею и жене Авдотье (жившей давно уже в забросе и забвении) выехать, не мешкая, в подмосковное имение Медведково. Дом опустел. Ставни и крыльца были заколочены. Но сам он медлил. Был день, когда казалось – счастье повернется. Софья, приехав из-под Троицы, рук не умыла, куска не проглотила, – приказала послать бирючей и горланов кликать в Кремль стрельцов, гостиные и суконные сотни, посадских и всех добрых людей. Вывела на Красное крыльцо царя Ивана, – он стоять не мог, присел около столба, жалостно улыбаясь (видно уже, что не жилец). Сама, в черном платке на плечах, с неприбранными волосами, – как была с дороги, – стала говорить народу: