Наконец ее позвали в присутствие, где сторож указал ей надлежащее место, а два конвойных солдата, с ружьями у плеча, стали по бокам арестантки. Это место приходилось как раз перед дверями, которые через минуту распахнулись, обнаружив в глубине другой комнаты большой стол под красным сукном с золотой бахромой и кистями, на столе – золотое зерцало с четырехкрылым орлом на верхушке, а вокруг сидят чиновники в мундирах с высокими, шитыми воротниками до ушей.

Обстановка торжественная.

Секретарь, в почти таком же мундире, взял со стола приготовленный заранее лист и остановился в открытых дверях, не переступая порога. Мотнув головою, чтобы оправить мешавший ему воротник, он откашлялся и торжественно-звучным, официальным голосом начал читать приговор подсудимой.

Этот приговор осуждал ее на лишение всех прав состояния и ссылку на поселение в Томскую губернию.

– Довольны ли вы решением? – форменно спросил секретарь по окончании.

Бероева взглянула на него взором, исполненным такой горькой иронии, на какую только и может быть способен невинный человек, которого ведут на плаху и спрашивают: нравится ль ему эта прогулка?

Она внятно ответила:

– Довольна.

– В таком случае подпишитесь – здесь вот, как требует закон, – предложил ей чиновник.

Арестантка подписала под диктовку поднесенную ей бумагу, но все это исполнила как-то машинально, бессознательно, потому что и мысли в голове, и ощущения на сердце начинали путаться и мешаться между собою.

LVII

НЕДЕЛЯ ПРИГОТОВЛЕНИЙ

По возвращении в тюрьму Бероева уже не видела более своих тюремных товарок: ее немедленно отделили от прочих и заперли в особый, секретный нумер, потому что она с этой минуты считалась уже «решенною», преступницей.

Одна из надзирательниц принесла ей Евангелие и объявила, что в эту неделю заключенная должна говеть, исповедоваться и причаститься перед предстоящим последним актом ее трагикомедии.

С этой минуты Бероева как будто переродилась. Надежды уже не было, но не было и слез и отчаяния. Постигшее ее горе было слишком тяжело и громадно для того, чтобы разрешиться ему слезами, воплями и напрасным сетованием на судьбу и людей: оно жило в ней, висело над нею как страшная свинцовая туча, которая, медленно надвигаясь со всех концов горизонта, как будто все опускается ниже и ниже, кажется – как будто вот-вот наляжет она на грудь земли и задавит ее собою; а между тем не разрешается грозою, и если уж разразится, то моментально, чем-то ужасным и неслыханным. Так было на душе Бероевой. Она как будто даже стала совсем спокойна, даже вполне владела собою, словно бы в нормальном человеческом состоянии; но это самообладание и спокойствие заключало в себе нечто гордое, роковое, непримиримое и грозное. При внимательном взгляде сделалось бы страшно за такое спокойствие.

Первым делом она выпросила себе бумаги и перо и написала всего только несколько слов:

«Снарядите обоих детей в дорогу; они идут со мною в Сибирь. Недели через три меня, уж верно, привезут в Москву – пусть к этому времени они будут готовы».

Попросив об отправке письма, она уже никого и ни о чем не просила более, даже ни с кем не говорила все время. Когда по какой-либо надобности входили в нумер заключенницы, ее находили постоянно за чтением Евангелия; но читала она как-то машинально, безучастно к мысли этой книги, а так – потому что нечем больше наполнить бесконечно долгое, однообразное время. Приходили звать ее в церковь – она молча повиновалась, молча выстаивала службу и точно так же возвращалась оттуда в свою комнату, ни на кого не глядя, ни на что не обращая даже самого мимолетного внимания. Она только беспрекословно исполняла то, чего от нее требовала обычная формальность.