Я сделался единственной целью бежавшей за мной шагах в стах большой группы красноармейцев, стрелявших по мне на ходу. Это-то, к счастью для меня, и делало их стрельбу неточной. Лишь очутившись в саду и перепрыгнув подзаборную канаву, я понял, что совершил непоправимую глупость, что попался в ловушку, из которой выбраться едва ли смогу, и что я погиб окончательно и глупо. Сделав первый шаг, я провалился по пояс в глубокую снежную целину. Тяжело нагруженный, уставший, стесненный в своих движениях теплым одеянием, с винтовкой и шашкой на себе, я с колоссальной затратой сил сделал несколько шагов, каждый раз проваливаясь то по колено, то по пояс, а то и по грудь в снег. Сзади меня раздалась четкая строчка пулемета, и ледяная, оттаявшая на солнце, а теперь к вечеру снова замерзшая на морозе корка снега заискрилась тысячами бриллиантовых ледяных брызг от пулеметных пуль, чертивших извилистую линию перед самым моим носом. Эта трель и брызги подтолкнули меня, и я прыжками, как заяц, к счастью, еще не раненный, сам не зная как, проскочил до середины сада. Красные, по-видимому, так хотели сбить меня, столь близкого от них, что сильно нервничали, и только этим я мог объяснить свою удачу.
С поезда и паровоза мне кричали, звали, торопили меня. Паровоз давал тревожные свистки и готовился тронуться. Я же опять двигался как черепаха, и желанная насыпь если и не была далеко, то все-таки была совершенно недосягаема. Из вагонов раздалось несколько выстрелов в сторону моих преследователей, которых я даже ни разу и не видел, так дорога была мне каждая секунда и каждое движение, подвигавшее меня вперед. Я и не оглядываясь знал, что увижу за своей спиной. Чего же было еще оборачиваться и тратить на это драгоценное для меня время, отделявшее меня, быть может, от грани смерти. Снова запел свою тоскливую песню пулемет, снова бриллиантовые брызги засверкали в разных частях сада, но я снова остался невредимым, и снова этот звук и чертимые пулями по корке льда линии подтолкнули меня на несколько шагов вперед. И вот, когда я был всего шагах в пяти от последней ограды, бывшей у подножия самой насыпи, паровоз запыхтел, колеса вагонов заскрипели по рельсам, толкнулись буфера, и я понял, что погибаю безвозвратно. Не нужен и пулемет. Большевики возьмут меня голыми руками, так как с отходом поезда я, измученный и оставленный, уже от них уйти не смогу никак.
Я сделал последнее, нечеловеческое усилие и вырвался-таки из сковывавших мои движения уз снега. Перевалился через забор, поднялся из последних своих сил по насыпи и упал около подножки уже двигавшегося вагона. Стреляли ли еще по мне большевики или нет, я этого уже не слышал. Не помню и не знаю и того, кто и как втянул меня на площадку последнего вагона… Я пришел в себя и отдышался только в Ростове, когда спасительный поезд остановился у главного перрона.
Уже вечерело. На вокзале скопились наши уцелевшие партизаны и несколько других оторвавшихся от своих частей добровольцев. На окраине города с западной стороны, откуда мы только что пришли и где никакого фронта, как мы это отлично знали, уже не было, слышались беспорядочные и частые выстрелы. Я был совершенно разбит и физически, после встряски и пути сегодняшнего дня, и морально после встречи со столь близко дохнувшей мне в лицо, вернее, впрочем, в спину смерти. Мы с Егоровым, пережившим, наверное, тоже немало, хотя друг другу мы ничего не рассказывали, хотели пойти в город, постучаться в первую попавшуюся дверь приличного семейного дома и попросить разрешения провести вечер среди людей, не бывших еще на границе безумия и смерти сегодняшнего дня, как мы. Нашли ли бы мы такую семью – этого я так никогда и не узнал. Нам сообщили, чтобы мы с вокзала никуда не отлучались, что наша армия – о, какое это было громкое, в применении к нашей горсточке молодежи, слово – «армия»! – покидает сегодня же вечером Ростов, что фронта более не существует и большевики входят в город.