– Гляньте, осклабился. Ты вон лучше раздумай, влетит девке за попорченный летник, нет ли? Взвар-то с ягод, пойди отмой.

Не успел боярин ответ дать, мол, боярышня же, кто посмеет, как в гридню вошла чернавка и поставила на стол жбан и кружки. Поклонилась быстренько и проворной мышкой шмыгнула вон. Вслед за тем с бабьей половины послышались ругань и стук дверной. Потом все затихло, затих и злоязыкий дед Никеша.

Норов раздумывал, понимая, что Настасья виноватая: он и воев своих корил за косорукость, не спускал вины. Но знал Вадим и то, что из-за его сердитых слов Настасья обрядилась как на пир. И по всему выходило, что он, хозяин Порубежного, подвел девку под горячую руку боярыни Ульяны.

– Да гори все! – вызверился Норов. – Об чем раздумываю? Дел и без того много! – с теми словами выскочил из гридни и пошел в ложницу, забрать кафтан потеплее.

Метался по ложне, пока не наткнулся на оконце. Вмиг распахнул ставни и вдохнул сырого весеннего духа. Полегчать-то полегчало, но ненадолго.

Из-за угла хоромины вышла Настасья: шубка старенькая, сапожки стоптанные, навесей как не бывало. Шла, склонив голову и прижав руку к уху. Добралась до узенькой лавки, что втиснулась меж двух приземистых сараек и рухнула на нее, как подкошенная. Спустя миг Норов услышал голосок, да жалостливый такой, хоть рыдай:

– Дурочка безрукая… – шептала. – Да что ж я такая никчемная…

Норов прикрылся ставней, смотрел сквозь малую щель на боярышню и злобился. Сидит, глупая, в самом уголку, себя казнит, да и отсюда видно, что ухо – краснее некуда. Иная бы злостью исходила на тёткину науку, ругалась бы, ногой топала, а эта убивается, едва не плачет.

Меж тем Настасья подхватила снежка и приложила к горящему уху, ойкнула и откинула комок, видно, больно было, да и обидно. А потом уставилась куда-то вбок, да так глаза округлила, что Норов выглянул из окна.

В пяти шагах от боярышни стоял огромный серый пёс: приник к земле, скалил долгие и крепкие зубы. Шерсть на загривке дыбом, а на боках – клоками свисает.

Едва дыша, Вадим протянул руку и снял со стены лук, торопясь, наложил стрелу, еще и Всевышнему спасибо сказал, что оружие в ложне осталось. Знал боярин о сером псе, которого на подворье боялись, как огня, и не ловили, когда тот без опаски таскал кур и душил их возле забора. Звали сатаной в обличии и крестились всякий раз, когда поминали его к ночи.

Пес прижал уши и зарычал. Когти его глубоко ушли в рыхлый снег, хвост вздыбился, а глаза едва искры не метали. Вадим сотню раз пожалел, что Настасья забилась в самый глухой угол подворья, но и тьму раз обрадовался, что некому напугать серого, чтоб кинулся на девушку. Боярин стрелу пускать не спешил, не знал наверно, что убьёт животину, а подранки, они лютые: вцепится в горло девичье и загрызет.

– За мной пришел? – Настя не бежала, не трепыхалась. – Загрызи. Всем я помеха, всем обуза. Для чего живу, для чего хлеба ем и землю топчу… – и заплакала тихонько, закрыла лицо ладонями. Всхлипывала жалостно, поскуливала, что дитё малое.

Серый взрыкнул, но не кинулся, вильнул хвостом и пошел к боярышне – сторожко, тихонько. Потом и вовсе сел возле ног плаксы, уши поднял и дожидался чего-то.

Вадим натянул тетиву, разумея, что ждать уж нельзя, но сам не понял, почему промедлил. Смотрел, как серый кладет лапу на колени Насте и поскуливает щенём брошенным.

Через малое время пёс сунулся облизывать руки Настасье и хвостом вилять. Та отпихивала его, приговаривая:

– Не надо, ничего мне не надо, – и рыдала уж в полный голос.