Вадим на речи писаря отвечать не стал, почуял, что Насте тот разговор поперек сердца.
– Никеша, ступай в гридню. Ты, Настасья, в такой одежке более не попадайся мне на глаза. Осержусь, – и махнул рукой, отпустил девушку, что от стыда готова была провалиться сквозь землю.
Боярышня подхватила ведро на вервие, скребок цапнула и побежала по сеням. Норов не удержался и глянул вослед Насте; бежала она уж очень завлекательно: кудряхи подскакивали, а кончик косы мотался из стороны в сторону.
– Чур меня, – перекрестился писарь. – Вадимка, окстись. Рожа-то чего такая довольная? Убил кого поутру? Иль изувечил? А может, пограбил?
– Не-е-е-е, – протянул Норов. – Токмо собираюсь. Тут дедок один дюже говорливый, так вот размысливаю – убить иль изувечить. А может, пограбить? Признавайся, старый хрыч, сколь деньги скопил?
– Да забирай все, – заворчал Никифор. – Чего толку беречь? Платишь ты щедро, слова не скажу, а потратить не даешь. И днем, и ночью гну спину на тебя, изверг. Ты обещался, что на заставу уедешь, так какого ж ляда воротился?
– Лёд на реке истончал, – Вадим взошел в гридню и огляделся.
Пол светлее некуда, шкуры на лавках чистые и пушистые, нигде ни пылинки, ни соринки. И всем бы был доволен боярин, если б не знал, что за такую благодать боярышня стирала пальцы в кровь и гнула спину, как простая чернавка.
Сам себе удивлялся: и мыслям досужим, и тому, что принялся жалеть незнакомую девчонку. Лишней сердечности за собой не замечал, вот разве что, когда подлетком был, матушку лелеял. Да о том уж почти позабыл, вспоминал только в церкви, когда ставил свечу за упокой.
– И чего ты влез? – сокрушался писарь. – Так душевно говорили с Настенькой. Она сулила взвару принести, теперь при тебе и не покажется. Кликни девку, пить охота.
– Никеша, ты страх обронил? Может, мне самому сбегать, спросить у тётки Полины для тебя питья? – Вадим двинулся к старику.
– Тпр-у-у-у-у, стой. Разошелся, расколыхался, – довольный дедок уселся на лавку и умолк.
Норов же пометался по гридне и прилип к оконцу: на дворе сыро да серо. Снег просел, покрылся поверху грязью, в иных местах и вовсе потёк ручьями. Небо тоже неотрадное – сизое, будто крыло голубиное. Правда в облаках увидал боярин просветы, тем и унялся в надежде на долгожданное солнце.
Вадим прошелся от стены к стене, глянул на писаря: тот склонился над связкой берёсты и читал, шевеля губами. В гридне тишина и тоска, да такая, что Норов уж было собрался взвыть, но раздумал и порешил пойти по подворью, поглядеть, что боярыня Ульяна наработала.
Только сделал шаг, как на пороге показалась Настасья: летник шитый, сапожки тонкой кожи, навеси долгие и блесткие. В руках у боярышни жбан взвара и две кружки. Посудину Настя держала перед собой, потопталась чуть испуганно, но себя пересилила:
– Взвару теплого, боярин, – поклонилась урядно, и все бы ничего, только вот навеси-то долгие…
Норов смотрел на боярышню, разумея, что сей миг засмеется: навесь при поклоне аккурат в жбан угодила и теперь полоскалась там, как исподнее в корыте. Настя так и стояла, согнув спину, косилась на ею же сотворенное нелепие, а вот дед Никеша не промолчал:
– Правильно, боярышня. Навесь-то, чай, из серебра? Коли почернеет, то во взваре отрава. Теперь стой и жди.
Норов не сдержался и прыснул коротким смешком, боярышня же разогнулась и глядела на капли ягодного взвара, пятнавшие нарядный распашной летник.
– Сей миг нового принесу, – прошептала, опустила глаза, уже налившиеся слезами, и бросилась вон из гридни.
Норов уж хотел догнать, сказать, что пил всякое, да похуже взвара с навесью, но его остановил зловредный писарь: