– Что же здесь случилось? – вымолвила я наконец.

Рейно пожал плечами:

– Здесь был пожар.

Он сказал это почти с теми же интонациями, что и Ру, когда сгорел его плавучий дом. И голос его звучал так же устало и монотонно; в нем чувствовалось некое почти оскорбительное равнодушие. Мне даже захотелось спросить, уж не он ли устроил и этот пожар, – вовсе не потому, что я действительно так думала, а просто чтобы он хоть на мгновение утратил свое дурацкое самообладание.

– Кто-нибудь пострадал? – спросила я.

– Нет. – И снова эта нарочитая отстраненность, хотя в душе у него – я видела это по цветам ауры – все так и кипело, плевалось, выло.

– Там кто-нибудь жил?

– Да. Женщина с ребенком.

– Иностранцы, – уточнила я.

– Да.

Бледные глаза Рейно смотрели прямо на меня, точно бросая мне вызов. Разумеется, я и сама была здесь иностранкой – по крайней мере, по его определению. И я тоже была «женщиной с ребенком». Интересно, думала я, он специально подбирает слова? Может, с их помощью он хочет сказать мне еще что-то важное?

– Вы их знали?

– Совсем не знал.

Это тоже было необычно. В таком городке, как Ланскне, приходский священник знает всех. Либо Рейно лгал, либо та женщина, что жила в моем доме, ухитрилась сделать почти невозможное.

– И где же они теперь живут? – спросила я.

– В Маро, наверное.

– Наверное?

Он пожал плечами.

– Их там, в Маро, теперь великое множество, – сказал он. – С тех пор как вы уехали, здесь произошли большие перемены.

Я уже начала подозревать, что так оно и есть. Похоже, в Ланскне действительно произошли большие перемены. Все эти смутно знакомые лица, дома, беленые церковные стены, поля и улочки, что, извиваясь, спускаются к реке, старые дубильни на берегу, площадь с посыпанной гравием площадкой для игры в петанк[13], начальная школа, булочная Пуату – все, что казалось мне символом уюта и покоя, когда я впервые здесь появилась, и выглядело в моих глазах вечным и неизменным, окрасилось теперь в иные тона. Все здесь словно покрыл налет тревоги, все дышало холодом любезного, но отстраненного дружелюбия.

Я заметила, как Рейно посматривает в сторону церкви. Все прихожане уже вошли внутрь, и я спросила:

– Вам, наверное, пора поскорее облачиться в сутану? Вы же не хотите опоздать к мессе.

– Сегодня службу отправляю не я, – он по-прежнему говорил абсолютно нейтральным тоном, – а приезжий священник, отец Анри Леметр. Он бывает у нас по особым случаям.

Мне это заявление показалось весьма странным, но я, будучи человеком далеким от церкви, от комментариев воздержалась. А Рейно ничего объяснять не стал. И стоял со мной рядом, застыв, как подсудимый, ожидающий приговора.

Розетт и Анук молча наблюдали за нами, то и дело посматривая в сторону нашей бывшей chocolaterie. Анук даже наушник из уха вытащила. Потом подошла к обугленной двери почти вплотную, и я знала: сейчас она вспоминает, как мы с ней мыли мылом и оттирали песком резьбу на этих старинных дверях; как покупали краски и кисти; как потом пытались отмыть волосы от краски, которой перепачкались, обновляя стены и наличники.

– Внутри, возможно, все далеко не так плохо, как снаружи, – сказала я и толкнула входную дверь. Незапертая дверь открылась легко. Но внутри оказалось еще хуже: посреди комнаты – гора сломанных стульев, по большей части сильно обгоревших и ставших бесполезными; скатанный в трубку почерневший ковер; останки мольберта на полу. На стене все еще висела школьная доска, и с нее на пол сыпались черные хлопья.

– Значит, здесь была школа? – громко спросила я.

Рейно мне не ответил. Губы его были плотно сжаты.