– В траве, песья лодыга, извалялся! – был сердитый ответ. – Трава сочная, там вчера за пригорком полосу выкосили, он от табуна отбился и туда забрел, блядин сын!

– Так рано ж косить! – удивился Данила. Это он знал доподлинно.

– Оно и видно, что ты с Аргамачьих. Простых вещей не разумеешь! Вы-то там живой травы, поди, годами не видите, одно сено! – удерживая зеленого жеребца, отвечал Федор. – А мы примечаем, где у нас есть и дятловина, и пырей, и мелкая осока, и норовим травку скосить неделей или двумя ранее, чем бы полагалось, когда она в полном соку, и получаем целебное сенцо! Его жеребятам хорошо давать, жеребым кобылкам.

– Да откуда ему про жеребят знать, – прервал поучение товарищ Федора. – Пошли скорее, нам этого подлеца еще мыть и мыть! И то неведомо, отскребем ли.

Данила усмехнулся – так и стоял, улыбаясь, пока провожал их взглядом. Немало муки примут, пока отчистят добела веселого жеребчика – и щетками, и соломенными жгутами поработать придется.

Он снова повернулся к лугам. Москва-река сияла, играла дрожащими белыми бликами, и небо было невозможно высоким. И всякий конь казался прекраснейшим созданием Божьим, когда он, взволновавшись от незнакомого звука, быстро поднимал голову и, не шевелясь, замирал, видя разом все, что вокруг: и свою конюшню на холме, и луга по ту сторону реки, и, возможно, так же замершего, но от восхищения, Данилу на пригорке.

Особенно хороши были гнедые – на сочной зелени их шкуры гляделись особо яркими, вороные гривы и хвосты – угольными, а коли у которого ноги были в белых чулках, то и белизна казалось неслыханной яркости…

Данила подумал, что толковать о красоте с Пахомием или с кривым Федором нелепо. Разве что Тимофей понял бы его сейчас… или этот парнишка неулыбчивый, Ульянка…

Но Ульянка словно сквозь землю провалился.

Обнаружился парнишка спозаранку, когда, помолившись и позавтракав, стали ловить и взнуздывать коней, предназначенных для учения молодых стольников.

Собрав ладный табунок коней, его выстроили со смыслом: самых норовистых – вперед, где за ними будет особый присмотр, а те, что посмирнее, пойдут следом. У коней попросту – что первый делает, то и другим надобно. Первый грунью пойдет – и другие за ним следом. Первый, почуяв опасность, станет – и задних с места не спихнешь.

Данила, уже верхом на Головане, и охнуть не успел, а Ульянка уже был рядом, сидел на рыжем неоседланном аргамаке. Был он приодет, в новых лаптях, чистых онучах, в армячке, туго схваченном красным кушаком, – спозаранку было-таки прохладно. И волосы расчесаны ровненько, даже, кажется, подстрижены (тут Даниле пришли на ум те преогромные ножницы, которыми порой ровняют гривы и хвосты, хотя старые конюхи куда лучше управляются длинными, бритвенной остроты ножами).

– С нами, что ли, собрался? – спросил Данила.

Ульянка кивнул.

Даниле это показалось странным – никто из старших конюхов не говорил, что парнишка поедет в Коломенское.

Он подошел к Пахомию. Хотел узнать, не собрался ли Ульянка в дорогу без спросу, так чтобы потом не было ругани. Но Пахомий сказал, что тут – без обману.

– Он с вами только до Москвы, там его и оставите.

– А что ему за нужда туда ехать? – Данила не мог понять, для чего малолетнему Ульянке одному слоняться по большому и полному соблазнов городу.

– А такая нужда, что дед Акишев велел: всякий раз, как будет возможно, Ульянку к нему присылать. Видать, присматривается. Мы ведь и тогда, на Масленицу, его навестили.

– Вон оно что…

То, что ощутил Данила, называлось попросту – ревность. Дед Акишев, никому на Аргамачьих конюшнях о том не докладывая, покровительствовал из молодых вовсе не Даниле, как можно было подумать, глядя на его обращение, а какому-то деревенскому нечесаному парнишке! Правда, что парнишка ловок и кони его любят, однако, однако…