Чёрный, что держал меня, отпускает, бежит к нему, по пути срывая перчатку. Правая рука пламенеет, и когда он касается поверженного, тот осыпается прахом. Но улыбается почему-то.

Чёрный поворачивается ко мне, глаза его злые и огненные. На щеках желваки играют. Бледный весь.

— Уводите её, — орёт кому-то за моей спиной. — Ей здесь не место!

Левой рукой вытирает лицо, и на пальцах остается кровь.

Мне на плечи падает одеяло, кутают и уводят куда-то.

Поднимаю голову — госпожа Веллингтон, вмиг сморщившаяся, словно мятая бумажка, губы дрожат, глаза бегают, саму всю колотит. Помощница!

Идём к странноватого вида автомобилю. Он напоминает распластавшуюся лягушку, впереди торчат две объёмных трубы, какие-то шестерёнки и манометры. Блестят начищенные медные бока.

Шофёр в гогглах и масивных перчатках торопит.

Но сесть не успеваем.

Появляются они.

В одеяниях из дымной тьмы. Сверкают красными очами. Сжимают в когтистых костлявых руках огненные плети.

Экзекуторы.

Но в этот раз я их не боюсь. Зелёная плесень уныния съела мой страх.

Она боится. Госпожа Веллингтон. Образчик хладнокровия и добропорядочности. Слышу, как стучат зубы. И за меня хватается, как будто это не мне опора нужна. Бормочет под нос, губы белые — молится.

Я не молюсь, смотрю на него — жених, ангел, спаситель! Стоит, голову склонил, покорный. Экзекуторов приветствует. Но взгляд мой ловит, уже хорошо. Ухмыляюсь, надеюсь, что вышло ехидно. Его не берёт ни железо, ни дерево. Ну что ж, пусть проймёт моё презрение.

Но он лишь хмыкает в ответ и взмывает ввысь, оборачиваясь по пути.

А ближайший экзекутор хватает меня за волосы и тащит к пыхтящему поодаль шагомеру.

Визжу, извиваюсь, но держит крепко. Тут скорее кожа с головы слезет, чем вырвусь. Меня забрасывают в клетку под брюхом шагомера. Проезжаю по гнилой соломе. Ударяюсь спиной о решётку, шиплю.

Экзекутор шипит тоже:

— Грешница!

Одно слово, а жжёт. Он ещё и огненной плетью хлещет по земле, взметая вихрь обгорелой травы.

Вместо лица у него тьма. Только глаза — красные точки — горят. И руки костлявые. Руки смерти. Мне не страшно, пусть я умру.

Устала.

Откидываюсь на солому, закрываю глаза. А слёзы так и текут, забегают в уши, капают на волосы.

Так одиноко.

Тоскливо.

Серо.

И совсем всё равно, что будет дальше.

А дальше — камера, где-то в подвале. Сырая и зловонная. С клопами и крысами. Солома снова гнилая. Вся дрожу. Так и простыть по-женски недолго. Хорошо, что умру раньше, чем заболею.

Зубы выбивают дробь. Обнимаю колени, прижимаю к себе. Жалко, что всё-таки не одела ничего поверх сорочки.

Кладу голову на скрещенные пальцы и смотрю на крысу. Тощая. Фыркает, деловито обнюхивает всё и перебирает лапками.

Всегда ненавидела и боялась крыс, а сейчас жалею, что нет хлебной корочки. Подманила бы — какая-никакая, а жизнь рядом.

Вспоминаю песенку, её любит папин друг, Алексей Фёдорович, и здорово поёт под гитару. Пытаюсь тоже, но не узнаю свой голос — хриплый, гнусавый. Правда, крысе и так сойдёт. Тяну тихонько, не попадая в мелодию:

Жила-была крыса подвальная,

Была эта крыса нахальная!

Сметану из крынок высасывала,

Селедку из бочек вытаскивала,

И в масле каталась, и царствовала

В уютном подвальном раю. [i]

Она внимательно меня разглядывает. Улыбаюсь ей, вытасикаю соломинку, дразню зачем-то, как кошку, — туда-сюда.

Крыса наблюдает.

Сворачиваюсь клубочком на тонком слое соломы, ёжусь, потому что холод пробирает до кости.

— Если я засну, ты меня съешь? — спрашиваю серую гостью. Но ей больше со мной неинтересно, юркает в дырку в стене.

И была такова.