Марина, в свою очередь, хотела быть хозяйкой и пыталась готовить. Она купила кулинарную книгу и заставляла Ортиса переводить ей рецепты. Но приготовление пищи оказалось делом очень опасным. Марина то резала пальцы ножом, то обжигалась и в конце концов перестала даже и подходить к плите. Гораздо вкуснее было покупать обед у толстой мулатки, что молчаливо сидела на перекрестке дорог за деревянным прилавком с чанами еды. Кивнув обернутой платком головой, накладывала она мясо, рис и бобы в жестяные плошки.
Разделенная любовь полностью освобождает от страха смерти. Обитатели города с удовольствием наблюдали, как по вечерам под руку прогуливаются Ортис и Марина – ибо они смотрели на бессмертных людей. Марине едва удавалось совладать с ежедневной вечностью, что протягивалась с утра, когда муж уходил на работу, до послеполуденного золота – часа его возвращения.
Когда он приходил, они смотрели в окно на лес, или гуляли, или отправлялись в винный магазин, где толстый, немного косой владелец, больше похожий на мясника, устраивал дегустации, усаживая гостей за деревянными столиками и наливая по полбокала вина из разных бутылок.
Потом они перестали пить вино, потому что Марина забеременела. Она прижималась к Ортису, ощущая тепло мужа рядом и тепло ребенка внутри; а затем ребенок был уже в колыбели, у него оказалось старое серьезное личико, будто он все о них знал. Это было так странно, что Ортис и Марина не могли отвести от него глаз.
Ребенок сосредоточенно и грустно смотрел перед собой; и Марина уговорила Ортиса назвать его Тихон Теодор, потому что здесь всем давали два имени, а ей хотелось, чтобы одно было русское. Она написала открытку матери, что у нее, мол, теперь есть внук, но не пригласила в гости. Марина боялась, что любой человек из прошлого, из ее жизни без Ортиса, может повредить им, если вдруг окажется здесь. Она не забывала о матери, она бы тут же поехала к ней, если бы та, например, заболела… Марина представляла себе темный дом, плачущих женщин и незнакомое лицо матери на подушке (как она заблуждалась, когда думала, что ее переживет!). Но картина, которая в детстве страшно ее напугала бы, теперь оставляла равнодушной. Все слезы, страхи и радость принадлежали Ортису, и не было места ни для матери, ни для сына, тем более что через неделю сын превратился в обычного розового младенца. Они задвинули его колыбель в угол, повесили блестящих погремушек, чтобы он мог до них дотянуться, и вспоминали о нем, только если он принимался истошно орать.
А лес все ближе подступал. Крикнув под окном, обезьяны убегали обратно в джунгли, задевали лапами лианы, и те раскачивались, как качели. Большие змеи притворялись неподвижными лианами и обвивали деревья в ожидании добычи. Крылья бабочек казались глазами зверей, а звериные глаза горели зловещим огнем. Совы расправляли неслышные крылья и скользили между деревьями, а лягушки все пели и пели болотные свои песни; и, положив на берег задумчивую пасть, их слушал крокодил.
В полусне Марина вставала на крик младенца и не замечала, как тот растет. Сын и город утрачивали реальность – как когда-то русский город таял вместе со всеми своими обитателями, если Ортиса не было рядом. Марине казалось, что муж привык к ней настолько, что больше не замечает ее.
Охлаждение
Образ жизни Ортиса теперь стал, может быть, еще более размеренным, чем был до свадьбы. В половине девятого утра он неизменно выпивал чашку кофе, и еще одну – в пять часов пополудни. Бумаги на столе всегда раскладывал в пять стопок, ибо четное число было несчастным, а нечетное – счастливым. После работы обязательно прогуливался по бульвару. Всегда немногословный, теперь Ортис стал говорить еще меньше. Он важно произносил приветствия («Добрый день, уважаемый сеньор! Уважаемая сеньора!»), прощания («Желаю вам приятно провести вечер!») и поговорки («Лучше, сеньоры, синица в руках…») – как будто желал раствориться за плоской народной мудростью.