Больше всего Джимми хотелось рассмешить ее – чтоб она была счастливой, как раньше, такой, какой он ее, кажется, помнил. Он рассказывал ей забавные истории про школу, иногда приукрашивал, чтобы было смешнее, или просто выдумывал. («Кэрри Джонсон покакала прямо на пол».) Он прыгал по комнате, сводил глаза к переносице и кривлялся, как обезьяна, – проверенный в школе трюк, безупречно срабатывал на мальчиках, а порой и на девочках. Джимми мазал себе нос арахисовым маслом и пытался слизнуть. Чаще всего такие выходки мать нервировали: «Это не смешно, это отвратительно». «Джимми, перестань, у меня голова от тебя болит». Но иногда ему удавалось выдавить из нее улыбку, а то и не одну. Не угадаешь, что подействует.

А иногда она готовила ему настоящий обед, настолько помпезный и торжественный, что Джимми пугался – не знал, по какому поводу такая красота. Столовые приборы, бумажные салфетки, – цветные бумажные салфетки, как на праздник, – сэндвич с арахисовым маслом и вареньем, его любимый, только открытый и круглый. Лицо из арахисового масла с улыбкой из варенья. В такие дни мама обязательно аккуратно одевалась, помада на губах – отражение улыбки на сэндвиче, мама просто лучилась вниманием, слушала его глупые истории и смотрела прямо на него, глаза – синее не бывает. В такие дни мама напоминала ему фаянсовую раковину: чистую, холодную и сверкающую.

Он знал, что обязан восхититься ее старанием, и тоже старался.

– Ух ты, мой любимый, – говорил он, закатывая глаза и потирая живот. Он изображал голод, явно переигрывая. Но бывал вознагражден: она смеялась.

Взрослея и набираясь хитрости, Джимми начал понимать: если нельзя добиться одобрения, то можно вызвать хоть какую-то реакцию. Все лучше тусклого голоса, пустых глаз и усталого взгляда в окно.

– А можно мне кошку? – спрашивал он.

– Нет, Джимми, тебе нельзя кошку. Мы об этом уже говорили. У кошек бывают болезни, опасные для свиноидов.

– Но тебе же все равно. – Это явная провокация.

Вздох, облако сигаретного дыма.

– Другим не все равно.

– Тогда можно мне собаку?

– Нет. Собаку тоже нельзя. Тебе что, нечем у себя в комнате заняться?

– А попугая?

– Нет. Все, перестань. – Она уже не слушает.

– А можно мне ничего?

– Нет.

– Вот и хорошо, – кричал он. – Мне нельзя «ничего». Значит, мне полагается что-то! Что мне можно?

– Джимми, ты иногда жутко меня бесишь, ты знаешь об этом?

– А можно мне сестренку?

– Нет!

– А братика? Ну, пожалуйста!

– Нет – значит «нет»! Ты меня слышишь? Я сказала «нет»!

– А почему?

Теперь дело в шляпе. Мать могла заплакать, выскочить из комнаты и хлопнуть дверью. Могла заплакать и его обнять. Или запустить в стену кофейной чашкой и закричать:

– Черт, черт, черт, все без толку! – Она даже могла его ударить, а потом заплакать и обнять. И все это в любых комбинациях.

А еще могла просто заплакать, опустив голову на руки. Ее трясло, она рыдала, задыхалась и всхлипывала. Тогда он не знал, что делать. Он так любил ее, когда мучил или когда она мучила его, – не поймешь, кто здесь кого терзает. Он стоял, чуть отодвинувшись, как перед бродячей собакой, протягивал руку, повторяя:

– Извини, извини меня, пожалуйста. – Ему действительно было стыдно, но мало того: он втайне радовался и поздравлял себя, что ему удалось такое с ней сотворить.

А еще он боялся. Всегда существовала грань – не перешел ли? И если да, что теперь будет?

3

Полдень

Полдень – самое ужасное время суток: слепящее солнце и влажность. Часам к одиннадцати Снежный человек обычно возвращается в лес, подальше от моря: свет отскакивает от воды, достает даже там, где не достанет небо, и Снежный человек весь краснеет и покрывается волдырями. Пригодился бы солнцезащитный крем – непонятно только, где его найти.