При виде чудесных произведений искусства и всевозможных редкостей, собранных в этом музее, я пришел в такой восторг, что сразу забыл все свои горести. В углу сидели несколько учеников-живописцев и копировали эмали для альбома гравюр, заказанного господином Дюсомераром. Я взглянул на их работу; мне показалось, что я мог бы делать то же самое ничуть не хуже; пожалуй, у меня был даже более верный глаз, чем у некоторых из них. В этот момент вошел господин Дюсомерар; мой спутник был с ним немного знаком, и они поздоровались. Несколько минут они стояли в отдалении от меня, но по взглядам, которые они бросали в мою сторону, я понял, что разговор шел обо мне. После завтрака я более или менее пришел в себя и начал понимать, что моя рваная одежда была неприлична и антиквар свободно мог принять меня за вора, если бы его собеседник не поручился за меня. Господин Дюсомерар очень добр; он не любит бахвалов, но охотно оказывает услуги беднякам, проявляющим усердие и бескорыстие. Он подошел и заговорил со мной; узнав, что я хотел бы для него работать, и, несомненно, приняв во внимание, насколько я нуждаюсь, он тут же вручил мне немного денег, якобы на карандаши, а в действительности, чтобы я мог приобрести самое необходимое из одежды. Он показал все, что мне надлежало скопировать. На другой день, прилично одетый, я уже сидел на своем новом рабочем месте. Я выполнил заказ на совесть и так быстро, что господин Дюсомерар остался доволен и снова дал мне работу. У меня есть все основания быть признательным господину Дюсомерару – ведь благодаря ему я остался жив. Он не только заказал мне множество копий с художественных изделий, но и рекомендовал меня нескольким ювелирам, – я рисовал им цветы и птичек для эмалей и женские головки для поддельных камей.
Таким образом, я мог последовать своему призванию и поступить в студию господина Делакруа, к которому я с первого взгляда почувствовал уважение и любовь. Я не попрошайка и никогда не посмел бы мечтать о том, что он предложил мне сам. Когда я впервые сказал ему о своем желании присутствовать на его уроках, то счел не лишним показать кое-какие свои наброски. Он просмотрел их и сказал: «Совсем недурно». Меня предупредили, что он не щедр на похвалы и, если он так скажет, я могу быть доволен. Я действительно был очень рад и уже собрался уходить, когда он окликнул меня и спросил, могу ли я платить за учение. Я ответил утвердительно, но при этом покраснел до корней волос. То ли он понял, как мне трудно будет сделать это, то ли ему обо мне уже говорили, но он добавил: «Отлично, вы будете платить старосте».
Это означало, как я вскоре узнал, что я буду вносить деньги лишь для оплаты помещения и натурщиков, сам же мэтр ничего с меня не возьмет и я буду пользоваться его уроками даром. Мудрено ли после этого, что он навсегда остался в моем сердце!
Так продолжается вот уже полгода, и я был бы счастлив, если бы так продолжалось всегда. Но это невозможно, мое положение должно измениться; и, вместо того чтобы следовать по одному из прекраснейших жизненных путей, я вынужден немедленно устремиться на любой другой путь.
Мазаччо заметно смутился; он стал не так пространно и чистосердечно излагать свои мысли. Он искал предлогов, но не находил ни одного мало-мальски правдоподобного, чтобы объяснить обуявшие его сомнения. Он показал мне письмо от своей сестры Луизон, сообщавшей о здоровье тетушки Генриетты. Добрая старушка окончательно одряхлела и могла лишь оберегать племянниц, которые работали поденно, чтобы поддержать ее существование. Врачи приговорили ее к смерти, и трудно было надеяться, что она проживет больше трех-четырех месяцев.