«Тетушка, прежде всего дайте нам поесть и попить, потому что мы умираем от голода и жажды; мы даже говорить не в силах».
А когда тетка накормила нас обедом, я объяснил ей все.
«Я привел к вам ваших племянниц, – сказал я, – если вы не оставите их у себя, им придется просить милостыню под окнами или вернуться домой и умереть от побоев. У нашего отца было пятеро детей, теперь у него не осталось никого. Мальчики выпутаются, они будут работать, но с девочками, если вы над ними не сжалитесь, случится то, что я вам сказал».
Тетушка ответила:
«Я очень стара, я очень бедна; но лучше я сама пойду побираться, чем брошу на произвол судьбы своих племянниц. К тому же они благоразумны, они прилежны, и мы все трое станем работать».
Уладив это дело, я взял двадцать франков, которые бедная женщина заставила меня принять, и отправился пешком в Париж. Я тут же разыскал второго брата, Жана, который устроил меня в мастерскую, где сам работал сапожником, а затем отправился к молодому художнику за советом. Он принял меня очень хорошо, предложил денег, но я отказался. На хлеб я мог себе заработать, но эта чертова живопись, которой он сбил меня с толку, так у меня из головы и не выходила, и каждое утро я вздыхал, раздумывая, насколько приятнее было бы орудовать карандашом или кистью, чем шилом. Я сделал кое-какие успехи, ибо, несмотря ни на что, продолжал рисовать и по воскресеньям целыми часами набрасывал какие-нибудь фигуры или копировал иллюстрации из старой книги, доставшейся мне от матери. Молодой художник поощрял меня, и я не нашел в себе мужества отказаться от уроков, которые он предложил мне давать бесплатно. Надо было как-то существовать, но на какие же средства? У художника нашелся знакомый литератор, который поручил мне переписку своих рукописей. У меня был, что называется, каллиграфический почерк, но грамматики я не знал. Для пробы мне продиктовали несколько строк, ошибок в них не оказалось. Я много читал и благодаря зрительной памяти научился писать почти грамотно, но правил я не знал и не смел сказать об этом из страха потерять работу. Впрочем, переписывая, я и вовсе не делал ошибок, что объяснялось исключительным моим вниманием. Внимание это требовало слишком много времени, и я убедился, что быстрее будет выучить грамматику, и засел за упражнения. Действительно, дело пошло на лад; но я все время недосыпал и в конце концов заболел. Жан забрал меня в свою комнату на чердаке, а сам стал работать за двоих. Те небольшие деньги, какие я заработал перепиской рукописей, ушли на оплату лекарств. Я не хотел, чтобы художник знал о моем положении. Я сам видел, как туго ему порой приходится, – ведь ни состояния, ни известности у него еще не было. Я знал, что по доброте сердечной он захочет мне помочь; и так как он уже не раз делал это против моего желания, я предпочел бы умереть на своей койке, чем снова вводить его в расходы. Он счел меня неблагодарным, а тут еще ему представился случай совершить путешествие по Италии, куда он давно стремился, – он уехал, не простившись со мной и, к моему большому огорчению, увозя обо мне дурное воспоминание.
Когда я немного оправился после болезни, я был поражен видом Жана: брат был невероятно худ и измучен; я узнал, что сбережения наши истрачены и двери мастерской для нас закрыты, так как, ухаживая за мной, Жан много дней не ходил на работу. Это было в июле прошлого года, в самую дьявольскую жару.
Мы беседовали о своих невеселых домашних делах; я еще лежал и был настолько слаб, что с трудом понимал, о чем говорил мне Жан. В это время раздался пушечный выстрел, но мы даже не подумали о том, что же явилось его причиной. Дверь вдруг распахнулась, и вбежали два наших товарища по мастерской, возбужденные и взъерошенные: они явились за нами, чтобы, как они выразились, всем вместе победить или погибнуть. Я спросил, о чем идет речь.