Уоллин вроде заинтересовался, и Миллер с воодушевлением продолжил:

– Так вот этот Руфус Барнс управляет теперь имением Энтони Кимбера. И нет чтобы изымать имущество за долги – Друг Барнс учит должников, как надо хозяйничать на земле, чтоб земля, значит, доход приносила и было чем платить по закладным; еще и сына к этому делу привлек. Мало того, он покупателей ищет на продукцию, которую эти должники по его же советам выращивают. А сам поселился в Торнбро, милях в трех к востоку отсюда, и, доложу я тебе, изрядно преобразил старую усадьбу. Ее теперь и не узнать – просто загляденье, одна из лучших в наших краях. У Барнса двое детей – сын по имени Солон и дочь. Приятнейший человек, по-моему.

– А дочь как зовут? – спросила миссис Уоллин.

– Кажется, Синтия, – отвечал Миллер. – Они с братом два последних года учились в школе при нашей общине. На днях Мэри моя сказала, будто девочка собирается в Окволд – чтоб, значит, не отстать от своих кузиночек, дочек миссис Кимбер. Что до Солона, я слыхал, он хочет работать с отцом. Толковый парень, и прилежный вдобавок. Он ко мне иногда заходит.

– Весьма занятно, – перебил Уоллин. – Я рад узнать, что появился человек одних со мной взглядов. Хорошо бы число таких людей умножилось: я говорю прежде всего о Друзьях, – было бы замечательно, если бы все они приняли мою идею как руководство к действию. Я убежден, что мы, состоятельные люди, не более чем управляющие при Господе нашем.

– Ты совершенно прав, Друг Уоллин, – поддакнул Миллер, думая про себя, что Господнему управляющему (должность, на которую Уоллин сам себя назначил) не пристало накопительство в таких масштабах.

Через несколько дней любопытствующий Уоллин велел кучеру сделать крюк – он прикинул, что сможет, сам не будучи замеченным, оценить изменения, которые произошли с Торнбро. Усадьбу он помнил с детства; теперь, едва она открылась его взору, Уоллин понял: Торнбро возвращает себе былую прелесть. Этот Руфус Барнс, вроде простой фермер из какой-то глуши, оказался человеком тонкого вкуса: вон что сотворил с ветхим домом и запущенной землей!

Уоллин продолжил свой путь в Трентон, пребывая в приподнятом, как у первопроходца, настроении; у него родилась идея нанести визит Барнсам. В конце концов, он ведь уже познакомился с Ханной и Солоном. И с тех пор эти двое нет-нет да и вспоминались ему. Стоп! – оборвал себя Уоллин; уж не рассматривает ли он этого юношу как кандидата в зятья? Что за нелепость! Солон и Бенишия еще почти дети. И все-таки он пригласит Барнсов к себе в дом, причем очень скоро, а пока взглянет, как обстоят дела у миссис Этеридж и ее сына.

Оказалось, Лия Этеридж, швея, живет с сыном в ветхом домишке – едва ли не последнем номере на главной даклинской улице, почти у самого железнодорожного вокзала. Стены в доме фанерные, крыша из дранки, почерневшей от времени и непогоды, изо всех щелей дует. Жалкая миссис Этеридж провела Уоллина в дом и представила сыну – парню двадцати трех лет, словно потасканному неправедным образом жизни. Уильям Этеридж сидел в постели, обложенный подушками; кровать занимала угол одной из двух комнат (вторая служила швейной мастерской).

Уоллина потряс не столько сам тот факт, что Уильяму полегчало – это было видно, – нет, куда сильнее на него подействовало другое обстоятельство, а именно: перелом в болезни наступил сразу после молитвы Ханны – ну или ее рассказа на собрании. Уоллин потребовал уточнений, и Уильям подтвердил: да, его отпустило, «когда матушка была в молельном доме».

– А когда вас навестил посланный мною врач? – не отставал Уоллин (он просил своего семейного доктора заняться Этериджем).