Этот Уоллинов настрой оказался очень на руку Солону – сбылась его мечта, хотя сам Солон в то время меньше всего думал что о Джастесе Уоллине, что о его нраве. И вообще теперь Уоллины редко наведывались в Даклу. Глава семьи, его жена и дочь почти безвыездно жили в Филадельфии, в особняке на Джирард-авеню, отсюда Джастесу было гораздо ближе добираться в офис, да и в молельный дом на Арч-стрит. Впервые в жизни Солон понял, какова она – тоска по возлюбленной; впрочем, ни отец, ни мать, ни сестра не подозревали о его одержимости. Солон был слишком сдержан, даже скрытен, чтобы тем или иным образом выдать свои чувства.
Тем временем и Бенишия без единой причины, понятной ей самой – Солон ведь никогда не проявлял к ней романтического интереса, – часто думала о нем. Как он пышет здоровьем, как лучится прямодушием, как учтив, мужествен, прилежен. А эти честные серо-голубые глаза – и взгляд открытый, не то, что у большинства знакомых молодых людей обоего пола, которые пекутся лишь о безупречности костюма, а интересуются лишь собственным общественным положением да перспективами. Жаль, ах как жаль, что на девушек Солон Барнс даже не глядит.
Занятно, что семья Барнс вновь привлекла к себе внимание семьи Уоллин. На сей раз речь шла о Ханне. А случилось так: Руфусу Барнсу пришлось уехать в Сегукит по делам, связанным с продажей недвижимости, и Ханна отправилась на собрание Друзей в компании одного только Солона. В тот же день Джастес Уоллин вздумал посетить молельный дом даклинской общины – он не бывал здесь уже несколько месяцев. Как особо уважаемого Друга, который немало сделал для общины, Уоллина усадили на почетное место – на возвышение, чуть правее центра, рядом с прочими старейшинами. С этой точки Уоллин просто не мог не заметить Ханну и Солона.
Уже было упомянуто, какое впечатление обыкновенно производил Солон, но его мать буквально приковывала к себе взгляд каждого мыслящего человека. Даром что одетая по-квакерски и очень сдержанная в жестах, Ханна Барнс имела вид отнюдь не постный. На ее лице лежала печать одухотворенности – причем не только в те часы, что Ханна проводила в молельном доме. Ее черты не обладали какой-то особой привлекательностью, да и фигура тоже, однако всякий, кто встречал Ханну, бывал потрясен ее манерой нести себя – словно горящий светильник. Ханна редко отвлекала свои мысли от чужих нужд и никогда не думала о личных интересах. Ее глубокие, темные, широко поставленные глаза, твердость рта, ничего общего не имевшая с суровостью – губам случалось шевелиться в беззвучной молитве, возносимой за всех, кому тяжело живется, от скотов до человеков, так или иначе страдающих, – каждому внушали симпатию к этой женщине.
Довольно долго – без малого час – в молельном доме царило молчание. До сих пор ни один из Друзей, побуждаемый Внутренним Светом, не поднялся и не заговорил. С первых минут Уоллина подмывало встать и огласить свою концепцию – о роли богача как слуги Господнего, лишь управляющего материальными благами. Перед здешними Друзьями Уоллин не держал эту речь уже около года, тем временем в собрании прибыло новых лиц. Он почти дозрел, как вдруг встала тщедушная пожилая женщина в дешевом хлопчатобумажном платье серого цвета, в капоре, и, закатив глаза, дрожащим от волнения голосом заговорила:
– К Внутреннему Свету взываю, дабы поддержал меня и наставил. Сын мой Уильям – быть может, знакомый некоторым из вас, Уильям Этеридж, работал здесь, в Дакле, несколько лет назад – вернулся ко мне искалеченным и больным. Он лишился правой руки, да еще его терзает непонятная хворь. Доктор Пейтон, один из Друзей, пользует Уильяма, да только мне сдается, не жить ему. Мой сын не всегда вел себя достойно и многим наделал неприятностей, и все же он – мое единственное дитя, а Внутренний Свет, которому я всегда следовала по мере сил и разумения, говорит мне, что матери надобно любить сына, каков бы он ни был. Я и сама хвораю, денег нет вовсе, и вспоможенья никакого тоже нет, потому прошу всех вас помолиться за меня и моего болящего сына.