Риторика Цицерона, как обычно, явила себя во всей красе:
«Гай Цезарь, молодой человек, или, скорее, почти мальчик, но невероятной и, так сказать, божественной разумности и смелости, именно тогда, когда Антоний пылал великой яростью и когда боялись его жестокого и пагубного возвращения из Брундизия, а мы не просили и не думали о помощи и даже не надеялись на нее, поскольку она казалась невозможной, собрал сильное войско из непобедимых воинов-ветеранов, щедро тратя свое состояние… ради спасения государства (res publica)… Если бы он не родился в этом государстве (res publica), то сейчас у нас не было бы его из-за преступных деяний Антония».
Не обошел он похвалой и воинов молодого Цезаря:
«Не можем умолчать мы (…) о Марсовом легионе. За что храбрее [сражался] один человек, кто был более привержен государству (res publica), нежели весь Марсов легион? Решив, что Марк Антоний – враг римского народа (как это и есть на самом деле), он отказался участвовать в его безумствах; он покинул консула, […] который, как видели воины, ни о чем другом не думает, как о резне граждан и уничтожении государства (res publica)».[200]
Мятеж – ибо с точки зрения закона отказ повиноваться распоряжениям римского консула был не чем иным, как мятежом, – двух легионов и их присоединение к «частной», «незаконной» армии с целью увеличить ее численность, а также подчинение приказам человека, не обладавшего никакой властью, чтобы распоряжаться ими, – все это было предано забвению. Антоний не только не являлся консулом – он был врагом народа римского, новым Катилиной или, хуже того, Спартаком, и это позволяло оправдать все что угодно. Так Цицерон и поступил, хотя в тот момент трудно было понять, что на самом деле Антоний совершил такого, чтобы заслужить осуждение. Цезарь нарушал закон куда чаще.
Симпатии общества к Цицерону стали расти, однако далеко не так быстро, как ему хотелось. Цезарь и его армия представляли собой силу, которую невозможно было игнорировать. Четыре новых легиона, набранных консулами, были столь же бесполезны в борьбе с ней, как если бы они находились под рукой Антония. Цезаря невозможно было одолеть, и, значит, в сложившейся ситуации факт его присутствия на политической сцене приходилось принять. Более того, на него следовало смотреть сквозь пальцы. Сулла создал прецедент, использовав «частную» армию двадцатитрехлетнего Помпея.
Иное дело Антоний. Он был консулом – его претензии на полномочия являлись, по крайней мере, не менее законными, нежели у Гирция, Пансы и тем более Децима Брута, – и народное собрание приняло закон о передаче ему контроля над Цизальпинской Галлией, голосовавших вдохновляло присутствие Цезаря. Законность этого голосования вызывала сомнения, утверждали, что имело место запугивание его участников и, по иронии судьбы, во время собрания в кои-то веки действительно была гроза, а не просто вымышленное на случай дурное предзнаменование. Независимо от того, нравился им консул или нет, желания устраивать из-за этого гражданскую войну было мало. Антоний имел союзников в сенате, а его мать и жена делали все возможное, чтобы заручиться поддержкой для него. Все заговорщики уже покинули Рим, оставались лишь те, кто им симпатизировал, и горстка людей, страстно желавших помочь Дециму Бруту. Пока сенат еще отказывался объявить Антония врагом римского народа, вместо этого отправив к нему в качестве послов трех видных своих членов. Одним из них был Луций Марций Филипп, и нет никаких признаков того, что он не питал искренней надежды на достижение компромисса.