– Сладко гадюка шипела, да больно кусала, – хрипло изрек Онуфрий. – Его послухать, княже, дак с Константина-иуды хошь икону малюй.

– С переветчиками и душегубами глаголить мне князь своего дозволения не давал, – недобро прищурился парламентер. – Им не речь, а крепкий сук на дубу уготован, да и словцо иное, кое бабы из пеньки вьют. А ноне я, княже, тебе реку. Ежели руда воев твоих дорога тебе, ежели не хочешь ты, дабы твои неповинные ратари животы[38] свои в этом поле утеряли, то подъезжай один к завтрашнему утру к шатру князя Константина. Он тебя ждать будет.

– А там вы с ним, как с его батюшкой Ингварем Игоревичем. Так, что ли?! – не выдержал Кофа.

– Князь Константин на мече роту дает, что ежели и не выйдет у него со своим двухродным сыновцем мирного уговора, то и тогда переяславский князь доедет до своего шатра живым и здоровым.

– А ты бы допрежь спросил, есть ли у нас вера его слову, – сурово произнес Кофа.

– Я, Вадим Данилыч, что мой князь поведал, то до вас и довез, – уклончиво отозвался Константин, – а уж теперь вам мыслить. Токмо об одном не забывайте, покамест совет держать станете. Коли возжаждал бы рязанский князь покарати всех за дерзкий набег, то вместо того чтоб князя Ингваря к себе зазывать, сразу бы это поле вашими телами устелил. А ты, княже, ежели мне в том не веришь, у своего воеводы вопроси, сколь твои вои супротив нас продержались бы. Он у тебя муж в ратях умудренный и живо тебе ответ даст. А засим дозволь, княже, откланяться, а то кобыла моя, поди, давно застыла, хозяина своего дожидаючись.

С этими словами парламентер, небрежно поклонившись на прощание и более не оборачиваясь, прошел к своему коню, и через какую-то минуту все трое были уже далеко, во весь опор возвращаясь к своим.

Ингварь некоторое время еще продолжал смотреть вслед удалявшимся всадникам, о чем-то напряженно размышляя. Затем, окинув хмурым взглядом свое разношерстное притихшее воинство и не говоря ни слова, молчаливо, одним жестом руки пригласил всех ближних бояр и дружинных сотников в шатер.

Проворные слуги уже суетились, заставляя ковер, служивший скатертью, разного рода снедью, по большей части холодной. В завершение последний из челяди вылил в здоровенную братину добрых полбочонка хмельного вишневого меда, торжественно водрузив увесистую посудину в самый центр. Увидев ее, Ингварь поначалу недовольно поморщился, но потом вяло махнул рукой:

– Можа, в остатний раз доводится мне ноне чашу с питием хмельным опрокинуть, потому пусть будет. Но допрежь того надобно нам решить, что будем делать далее, а тако же ехать мне к Константину или нет.

При этих словах тридцатипятилетний Шестак, бывший воеводой у пешцев, резко отдернул руку от братины, едва не утопив узенький серебряный ковшик, цепляющийся своей резной ручкой за край огромной посудины.

– А тут и думать неча, княже… – открыл импровизированное совещание Онуфрий. – Ежели тебе восхотелось с мучениками-князьями Борисом и Глебом на небесах соединиться, тогда езжай смело. Как знать, можа, наша православная церковь и тебя в святые запишет.

Слово за слово, и в разговор вступили все. Каждый предлагал свое и, как ему казалось, самое лучшее в такой безвыходной ситуации. Ингварь упорно продолжал хранить молчание. Он внимательно выслушивал каждого из выступающих, но по его невозмутимому лицу, начисто лишенному эмоций, никто из присутствующих не смог бы угадать, к чьей точке зрения склоняется в своем выборе молодой князь.

А предложений было масса. Каждый чуть ли не криком пытался утвердить свое мнение как наиболее разумное в такой ситуации, и лишь Ингварь, время от времени поднимавший свою руку вверх, слегка остужал разгорячившихся собеседников, гася чрезмерный накал затянувшейся дискуссии, хотя и ненадолго.