– Седмицу тут валяемся, Гриц, – из его прожорливой глотки вырвалась укоризна. – Сколь еще?
Почтения от верного пса не дождешься. Атаман и не добивался того, знал – Мирун за него душу черту продаст. Оттого и был доверенным у него, князя черкасского и кагарлыцкого.
– Сколь у воеводы Холмского печенка захочет, столь и будем валяться, – огрызнулся атаман, не торопясь подниматься на ноги. А зачем?
Заняться все равно нечем, разве в дверную щель за монахами подглядывать. Еду носят чернецы, отхожую бадью выливают они ж. Раз в день заходит сторо́жа, приставленная к амбару с пленниками, пересчитывает, высматривает – не задумали ль козаки какого дурна. Для них козаки кто? Литвины, ляцкогокруля Казимира данники и подручники. Им дела нет, что князь черкасский и кагарлыцкий привел свой отряд на эту сторону Угры-реки, чтобы предложить козацкую удалую саблю и воинскую доблесть московскому владетелю. Князь Иван от доблести воротит нос. Не признает и княжьего родства-свойства через свою тетку Настасью, женку покойного киевского князя Олелька Владимировича. А скорей не князь Иван, а его главный тут, на Угре, воевода – Данила Холмский.
Вышибить дверь амбара и перебить четверых сторожей было быделом плевым. Но тогда и вся затея с переходом на московскую сторону псу под хвост. Атаман давил гнев на ближнем подступе.
– Знать, до морковкина заговенья, – с кашлем хрипло рыкнул Самуйло.
Вслед за Мируном отрывали головы от своих соломенно-каптанных постелей козаки. Бритые наголо, бритые с длинным чубом на макушке, стриженые в кружок, косматые, с вислыми усами. Зевали во всю глотку, чесали под рубахами и свитками, обступили бочонок с водой, шумно хлебали, наклонясь.
Атаман с невольной усмешкой смотрел на свое малое войско. Бороды не скоблены – ножи отобрали, тела завоняли – здесь в баню донынене пускают, а в татарском стане какая баня? – уксусом обтерся, пуком травы поскребся. Походная одежонка износилась, да и та не зимняя. Сапоги не на всяком, чоботы от холода набиты сеном.
Всякой твари в его козацкой рати было место, иных даже по паре. Ляхов двое, Пшемко и Богусь, то ли братья, то ли нет, бес их разберет, сами толком не говорят, да и с русской молвью не в ладах, через два слова на третье спотыкаются. Прибились к его двору, как и Мирун, безродными псами, но служат верно, много не просят, на сторону не смотрят, так и черт с ними, пускай будут.
Магометан тоже двое. Касымка – тот улыбчивый, прислужливый, верткий, какого роду-племени, и сам не знает – татарин ли, ногаец, а может, и еще какой неведомой масти. При мысли о втором степняке атаман помрачнел. Евтых, которого сходно переименовали на козацкий лад в Евтюха, сделался в этом походе его головной болью. Но сейчас черкеса с ними не было, и то ладно. А если попадется в руки живым, если раньше его не освежуют Ахматовы татары, быть беглому Евтюху повешенным за ноги в лесу на сосне – авось какой медведь полакомится. Из-за него, драного, полоумного черкеса, отряду пришлось в одну из промозглых октябрьских ночей разделиться. Половина, с сербином Небойшей во главе, растворилась в лесной темени с наказом возвращаться до кагарлыцкого острожка. Другая половина исчезла в густом молочном тумане по литовскому берегу Угры-реки… в такой туман ни один татарин не сунется, и стрелы их сделаются в нем слепыми… – чтобы выплыть из марева на другом берегу, на московском… И тут же быть принятыми в неласковые руки москвитян. Те окружили свою мокрую, дрожащую от холода добычу, вздев обнаженные сабли, чеканы и клевцы.