Эдит лежит под ним, волосы разметались по кровати смятым старым китайским шелком. Он наклонился, чтобы ласкать ее, гладить обнаженное плечо, сливочно-белую кожу… а потом стал целовать как одержимый, и ее глаза открылись, а веки отяжелели от желания.
– Ты моя! – рвался из горла крик.
А она…
В чувства его почти привел кашель Бардолфа.
Гауэйн замер, с ужасом сознавая, что его брюки опасно натянулись под напором вздыбленной плоти. Слава богу, между ними письменный стол!
Он медленно протянул руку и взял письмо, ожидавшее подписи.
– Свадьба Чаттериса, – заметил он, глядя на страницу и тихо радуясь, что голос звучит ровно, хотя несколько хрипловато.
Бардолф кивнул.
– Ваш подарок в виде оленьей туши и двенадцати гусей уже отослан. В этой записке вы принимаете приглашение остановиться в Фениморе. Полагаю, список гостей будет таким длинным, что многим придется останавливаться в ближайших гостиницах.
Гауэйн окунул перо в чернильницу, но держал его над письмом на секунду дольше, чем следовало бы: с кончика упала большая капля и плюхнулась на бумагу. Секретарь издал звук, напоминавший треск сухой ветки под ногой.
– Я поеду с небольшим сопровождением: вы, Сандефорд и Гендрих, – решил Гауэйн, отодвигая письмо, которое надлежало переписать. – Вчера вечером я прочел отчет Гендриха по текстильной фабрике в Вест-Ридинге, так что пришло время его обсудить. Когда доберемся до Кембриджа, вы трое сможете вернуться в Лондон. Пусть Сандефорд едет на Королевскую биржу, но сначала я бы хотел выслушать его мнение насчет покупки акций предприятия по производству осветительных приборов в Бирмингеме.
– Плюс еще грумы, – пробормотал Бардолф под нос, делая заметки. – Три экипажа вместо четырех. Нужно положить постельное белье и фарфор, хотя вряд ли они понадобятся в Фениморе.
– Я еду на прогулку верхом, – объявил Гауэйн, вставая.
Бардолф сразу же привычно нахмурился.
– Но нам нужно просмотреть еще четырнадцать писем, ваша светлость!
Но Гауэйн, не отвечая, вышел из комнаты. Возможно, верх взял шотландский нрав. Он чувствовал себя сильнее и энергичнее, чем раньше, а в мозгу теснились нежные слова и безумные образы. Ему хотелось увезти жену в лес, уложить на белую ткань среди поля фиалок. Хотелось слышать ее голос на открытом воздухе: подобный крику птицы победный крик женщины, получившей наслаждение. Хотелось…
Больше Стантон не желал быть благоразумным. Сидеть в душной комнате и читать остальные четырнадцать писем, прежде чем украсить каждое длинной и утомительной подписью.
Напрасно он твердил себе, что Эдит – соня без малейшего чувства юмора. Откровенно говоря, юмор не входил в те многочисленные планы, которые он имел на нее. Образы расцветали в сердце, подобно розам, и каждый противоречил серьезному тону ее письма.
Гауэйн хотел осыпать ее подарками, но все, что он мог придумать, казалось недостойным этой леди. Если бы можно было вышить рай на ткани из золотого и серебряного цветов, он бы бросил это полотно к ее ногам…
Нет, он положил бы на эту ткань Эдит, нежно, как Елену Троянскую, а потом стал бы медленно любить.
Стантон окончательно сошел с ума.
Его воображение расцветало метафорами, описывавшими женщину, которую он видел едва ли больше часа. Позже в ту ночь он проснулся от сна, в котором Эдит протягивала ему руки, а жидкое золото ее волос ниспадало почти до талии.
– Ах, дорогая, – говорил он ей, – я запутался в твоих волосах.
Неужели он сказал это вслух? Гауэйн бы никогда не совершил такой глупости.
Он действительно потерял разум.
И знал, почему. Очевидно, у него слишком долго не было женщины, и в результате он помутился рассудком. Целомудрие противопоказано мужчине: ослабляет его мозг. Более того, хотя раньше Стантон всегда чувствовал себя уверенно в постели, внезапно представил, как неуклюже действует, как чувствует себя глупо и неловко…