Я так и застыла на своей табуретке в лягушачьей позе, а Тони разволновался, вскочил и бросился к Джитсу. Стал его без конца благодарить, а сам незаметно подталкивал к выходу, потом подпер закрытую дверь, чтобы тот не мог вернуться или чтобы птичка не улизнула, а так как я смотрела на все это, выпучив глаза, он сказал мне, прочистив горло:
– Хочу представить тебе Саломею. Она мне оказала большую услугу, а это для меня – святое.
Я поднялась, гордо выпятив грудь, но все-таки продолжала сомневаться, подошла поближе, чтобы лучше ее рассмотреть. Она как дикарка по-прежнему уставилась в пол, стоит посреди комнаты, как засохшая роза, а Тони вдруг расхрабрился, да еще как:
– Хотел сделать тебе сюрприз. Она будет тебя подменять, деньжат нам заработает! Знаешь что, Белинда? Мы свое кино тогда быстрее купим, только ты ее подучи!
Я просто задохнулась. Даже сутенер моей подружки из Перро-Гирека, когда пытался запудрить мне мозги, и то из кожи вон лез: сперва выгуливал на машине добрых три часа, потом покупал мороженое, по два шарика в рожке, показывал фотографию своей бедной мамочки, плел всякие тягомотные байки, так что когда в конце концов я ему отказала, то и впрямь почувствовала себя невинной девушкой. Могу сказать, что до сих пор Тони не слишком был склонен к транжирству, принимал как личное оскорбление, когда я совала ему в карман два луидора[5], если он шел в кино. Нужно признать, что к хорошему быстро привыкаешь, или чем меньше знаешь, тем больше наглеешь. Короче, не успела я очухаться, как слышу:
– Ладно, если не хочешь, не будем ее брать.
И тон такой сухой, недовольный, ни дать ни взять – судебную повестку принесли.
Подошел к шкафу, достал белую рубашку-поло, брюки и мокасины – все, во что был одет в первый вечер, и вывалил их на кровать. Я спрашиваю:
– Ты что делаешь?
Ответа нет, только дождь барабанит по окнам. Снял свой махровый халат. Натянул брюки. Я повторила, будто и так непонятно:
– Тони, ну прошу тебя, что ты делаешь?
Он посмотрел на меня, застегивая брюки:
– Спасибо тебе за все, Белинда. Всегда буду жалеть, что потерял тебя. Ну не могу я жить в этом… этом…
Не сумел найти подходящего слова, чтобы выразить, как это ему мерзко. Просто сказал:
– Да еще два года или три, или, глядишь, и того больше! Не выдержу! Точно не выдержу!
Черт возьми, у него даже слезы выступили, честное слово. Он отвернулся, чтобы надеть рубашку.
Сколько я ни вглядывалась в глаза этой придурочной, чтобы хоть понять, что же такое мне привалило, но эта дубина стояла, как пришитая. Могла бы что угодно вякнуть: что не хотела беспокоить, что зашла узнать, как дела, или просто пописать, нет, молчит. А смотрите, он-то до чего хитер! Повернулся спиной и таким голосом, словно сам не надеется, но, мол, чем черт не шутит, говорит:
– Ведь я все, как следует, просчитал. Как только Бонбоньерка освободилась, я подумал о Лизон.
Я знала, как это перевести: Бонбоньерка – это комната Эстель, хохотушки, которая уехала от нас в воскресенье в Гавр в расстроенных чувствах, там у нее остался ребеночек с кормилицей. Вторая загадка была попроще: у этой застенчивой дылды было имя, как у нормальных людей, звали ее Элиза.
Я подошла к нему сзади, обняла. Прижалась лбом к его спине и нежно спросила:
– Кто такая Саломея?
Он понял, что я готова говорить с ним, и присел, улыбаясь до ушей, на край кровати. Он сказал:
– Танцовщица. Из Библии. Она хотела получить голову одного типа, который орал в пустыне и питался саранчой. Есть такой фильм. – И тут же добавил: – Тебе достаточно только словечко замолвить Мадам, она тебе ни в чем не откажет.