«Ишь ты, там тоже ничего сидят солдаты, – подумал Агеев. – Это, наверно, там погреб остался под сельской многолавкой».

Он приказал своим людям поодиночке обойти деревню с флангов и выйти на проселок, – с тем чтобы истребить там остаток врага на выходе. Мокротягову Агеев велел оставить пока свое связное имущество на месте и поработать винтовкой и гранатой. И Мокротягов, согнувшись, пошел перелеском куда нужно, по ту сторону сотлевшей в огне русской деревни.

Другие бойцы тоже пошли раздельно по заданному направлению, сам же Агеев, оберегаясь, начал пробираться к своему залегшему подразделению.

Снаряд тяжело и замедленно прошел в воздухе, удаляясь на врага.

– Уважь меня! – попросил его Агеев. – Ишь, лодырь, как полетел: потихоньку! Ну, приноровись – и давай их в клочья!

Снаряд, словно послушавшись русского командира, рванул вверх прах в деревне и пресек дыхание неприятельского пулемета на его живом огне.

Агеев видел, как атакующая цепь, хранившая себя в земле, поднялась и пошла со штыками на последнее сокрушение врага.

Командир поспел в деревню к разделочному, завершающему бою, к рукопашной схватке. Немцев в живых еще оказалось штыков двадцать пять, сберегшихся в ямах и порушенных закутках крестьянского хозяйства. Агеев заметил одного пожилого немца, уползавшего бурьяном на выход из деревни; к нему наперерез бежал один наш боец с нацеленным штыком, но Агеев упредил его и первым вышел на немца. Враг поднялся на командира и замахнулся автоматом, потому что стрелять ему было уже тесно и некогда. Командир же вовсе не стал употреблять своего оружия – он кратко, с мгновенной мощью, опустил свой кулак на скулу противника, вложив в этот удар все свое сердце, и лицо врага из продольного стало враз поперечным, и он пал к земле с треснувшими костями головы.

Резерв Агеева не успел миновать деревни, чтобы выйти на проселок, и все люди резерва также сошлись с неприятелем в рукопашной. Из врагов на проселок не вышел никто, все они остались вековать в здешней сельской земле.

Бойцы собрались все вместе, чтобы отдышаться, и сели возле своего командира. Артиллерия била теперь далеко вперед, на предупреждение противника.

Мокротягов стер ветошкой липкую чужую сырость со своего штыка и внимательно посмотрел на него.

– Штык, говорят, молодец, – сказал Мокротягов. – А кто такой кулак? Вон нынче наш командир одного хряпнул кулаком – планируй, что намертво.

– Кулак – кто? – произнес Агеев. – Если штык молодец, то кулак считай что родной отец…

– А ведь верно! – согласился один боец с размышляющими осторожными глазами. – Кулак тебе всего сподручней, и он тебе без ремонта, без припаса живет – как отрос однова, так и висит при тебе в боевой готовности.

– Пока тебе его не отшибут! – сказал Мокротягов.

– Ну что ж, отшибут – левшой будешь, – не согласился размышляющий боец. – А и левую повредят – вестовым останешься, и то – солдат. При ногах человек всегда солдат, а уж ноги не будет, тогда ты никто; оставь войско, иди в кустари, лежи в тепле, и согревай поясницу, и поминай про войну внукам… А портянки тебе еще с вечера лежат сухие – добро поживать инвалидам.

– Какие портянки? К чему они тебе? – спросил Мокротягов. – Ты же тогда безногий должен быть!

– Ну, а все ж таки, – возразил боец. – Может, у меня хоть одна нога останется: тем более ее в тепле и сухости беречь нужно. Одна нога – сиротка; рука – нет, та и одна живет нескучно…

Агеев прекратил беседу, готовую продолжаться до скончания жизни, если людям дать волю.

– Становись! – приказал Агеев.